Николай Гуданец

Кривоград,

или

Часы, по которым кремлевские сверяют

повесть

1.

Я сижу в аэропорту и ем лангет.

Больше у них ничего нету. Ни антрекотов, ни бифштексов, ни шашлыка, ни бефстроганова, ни котлет по-киевски, ни осетрины по-московски. Поэтому я сижу и ем лангет. Не то пятый, не то шестой по счету.

Сижу я лицом к дверям и вижу очередь у стеклянных дверей ресторана. В ней стоит очень много людей. Может, они хотят есть. А может, просто посидеть, не знаю.

Это все из-за тумана.

Вот как я попал в ресторан. Мой рейс отменили, вообще отменили все рейсы. Естественно, потому что одни самолеты не могут взлететь, а другие не могут сесть. А какой может быть авиарейс без самолета. Сами понимаете, никакого.

До позднего вечера я мыкался по аэропорту. Сидеть негде, все занято. На полу тоже лежат. Положили чемоданы, спят на них, в карты играют, пьют пепси-колу. Я тоже попил, взял бутылку в буфете. В карты играть не люблю, да и не с кем. А чемодан у меня маленький, алюминиевый такой, типа дипломат, на нем не выспишься.

Потом, к полуночи, в ресторане кончился санитарный час, двери открыли, а я как раз околачивался неподалеку. Сразу вошел, один из первых. Сел за столик. Ноги гудят, голова болит, официантка говорит, что только лангеты. Ладно, говорю, несите лангет. Она его битый час несла, так что я хорошо отдохнул. Сидел, глядел в окно. Там вообще ничего не видно. Один туман, и серебристый, и черный сразу.

Уж на что большой аэропорт Внукодедово, а людей в нем еще больше. Если смотреть отсюда, где я ем лангет, просто страх берет. Сплошная темная масса народу, теперь я понимаю, что такое народные массы, это когда под ними ни кресел, ни пола не видать. А очередь, ихний организованный передовой отряд, топчется у стеклянных дверей. И кажется, все смотрят на меня, и каждый готов меня съесть с потрохами вместо лангета. Потому что я не хочу отсюда уходить, здесь стул мягкий и на стол можно облокотиться. Вот я и заказал себе еще порцию. Знаете, говорю, что-то я не наелся, нельзя ли повторить, будьте добры. Она плечами пожала и через битых полчаса принесла еще. Ей-то что, ей гнать меня нету резона, я сижу и ем, зря место не занимаю.

Только вот голова болит. И живот до того набит, словно я съел разом свои шестьдесят два среднестатистических в год по стране килограмма, вместе с костями, шкурой, салом и обвесом. Приходится передохнуть. Откидываюсь на спинку стула и потягиваю из бокала пепси-колу, изготовленную из концентрата и по технологии. Так на бутылке написано. Вернее, на этикетке. Мелкими буквами. Пить не могу, не лезет, и я делаю вид, что пью, а на самом деле не пью. Чтобы не злить очередь. А может, они ко мне уже привыкли. Может, я постоянный клиент. Или заслуженный человек, имею право. Мало ли что.

Пусть думают, что хотят.

Когда так ломит голову, я плохо соображаю. Даже перестаю толком понимать, кто я такой и откуда взялся.

Вот недоеденный лангет на тарелке, это проще. Я понимаю, откуда он взялся. Где-то вдалеке от Москвы вырастили бычка, возможно, методом арендного подряда. Почему вдалеке, да потому, что в самой Москве бычки не растут. Это же элементарно. Потом бычка отвезли на мясокомбинат, забили, а его прогрессивное, новаторское, арендно-подрядное мясо разделали: это себе, это друзьям, это начальству и вот это начальству, а вот это руководству, нехай подавится, а вон то в магазин и еще чуток в столицу нашей родины, в ресторан аэропорта Внукодедово. Дальнейшее не стоит комментировать, оно тривиально.

Итак, с шестым или пятым лангетом все ясно. А вот как сюда попал я, не совсем. Я сижу в аэропорту, погребенном в толще черно-серебристого тумана. Где-то там, в тумане, стоят мощные авиалайнеры, их не выпускают в небо. Ничего не видать, аэропорт дрейфует в непроглядном пространстве. Все остановилось, замерло, как самолеты, как лента багажного транспортера, как очередь у стеклянных дверей.

И сам я, как в тумане, вмятина пышет, словно пламень огненный, память пробуксовывает. Наверно, я попал сюда потому, что меня выписали. Значит, я здоров. Но голова болит. Значит, я не выздоровел. Может, мне надоело и я сбежал. Или меня выписали больного. Перепутали, за другого посчитали. Такое тоже бывает. Или вместо меня выписали другого, например Альфегу, и это он здесь сидит и ест, а вовсе не я.

Стоп, ну-ка немножко логики. Она, логика, бывает Аристотелева, бывает Бейесова, а еще нибельмесова, вроде как сейчас. Ничего не понять, кругом туман, закон исключенного третьего не работает, а что не запрещено законом, то разрешено. И вмятина вгрызается в мозг пульсирующим огненным сгустком.

Хватит, не надо нервничать, зачем ворошить былое, в моем прошлом сплошные белые пятна. Гораздо важнее будущее, его я знаю назубок. Я еду в Шарыгино брать арендный подряд. И тем внести посильную лепту в наше общее дело перестройки.

Да, я беглец, но не дезертир. Я возвращаюсь в Шарыгино, на свою малую родину, к отчим корням. Своим трудом буду крепить мощь и процветание. Да, именно туда, к могилам предков, крепить, и внедрять, и гордо нести дальше.

Только не надо больше лангетов, ради всего святого. С удовольствием съел бы тарелку анальгина. Но аптечный киоск закрыт, на его прилавке спит какой-то бич, приходится терпеть эту пытку раскаленным железом.

Прощайте, я здесь больше никому ничего не должен. Свободен, наконец-то свободен, разведен, выписан и уволен, мой новый паспорт чист, как у младенца. Ем лангет и пью лицензионную пепси-колу на свои кровные, вчера на Рижском рынке продал усатому отзывчивому кавказцу свое обессмыслившееся обручальное кольцо. Я легок и пуст, как воздушный шарик, с небольшой и горячей вмятиной сбоку на макушке, впрочем. Я особое существо, Человек Без Прописки, tabula rasa. В моей пустоте и легкости кроется особая, надмирная свобода.

Человеку с пропиской не дано понять человека без прописки. Если у вас случайно имеется прописка, вам не объять умом то, что чувствую я здесь, во внукодедовском ресторане, над полусъеденным лангетом с неясным порядковым номером. Кстати, можно спросить у официантки, она же в блокнотик записывала.

Впрочем, речь идет о прописке. Она -- как воздух, ее не замечаешь, если нет ветра или тумана. Просто дышишь ею, ни на миг не задумываясь о том, что в твоем серпастом и молоткастом паспорте стоит прямоугольный штампик со вписанными адресом и датой. Но вот если ее нет -- ты уже недочеловек, унтерменш, абсурдный артефакт, которому нет места под солнцем. Тебя не пустят в гостиницу, твой брак не зарегистрирует ЗАГС, у тебя не возьмут золотое кольцо в скупке, наконец, тебя не примут на работу. На работу нельзя без прописки, без работы негде прописаться, а чтобы прописаться, надо жениться, пусть фиктивно, а чтобы жениться, даже фиктивно, надо иметь прежде всего прописку. И если ты, по несчастью, дипломированный физик, а не лимита перекатная, у тебя один путь -- в Шарыгино, к родным корням, на арендный подряд. Всей-то родни на свете осталось, что двоюродный дядя Матвей, всей-то надежды -- на перестройку аграрного сектора.

Если б не Рижский рынок и не великодушный продавец квазиимпортных штанов, купивший у меня кольцо по цене брюк с лейблом "Монтана", ночевал бы я на вентиляционной решетке метро, как пить дать. И был бы я не будущий шарыгинский фермер, надежда и оплот нашей кровной перестройки. Был бы я бомж, сиречь Без Определенного Места Жительства -- зеркальный двойник поручика Киже, скорбный персонаж в графе милицейского протокола. Купил, купил у меня кольцо мой благодетель, сын гордых кавказских хребтов, индивидуальный трудовой деятель, купил и тем самым смыл незаслуженный позор, причиненный приемщицей скупки. И наполнил мой карман живительным шорохом рублей, так легко конвертируемых в авиабилет, пепси, лангеты, словом, жизнь, и слезы, и любовь -- к малой родине, разумеется.

Хоть я и торчу в аэропорту, а вокруг туман, все равно я уже сорвался и лечу, свободный и легкий, к неминуемо светлому будущему.

Тут я сообразил, что сижу ведь за двухместным столиком и могу завязать разговор со своим визави. Тогда не обязательно давиться лангетом, пусть стынет себе на тарелке, а я буду захвачен содержательной и непринужденной беседой.

Пока я набивал сверху донизу свой пищеварительный тракт, за моим столиком перебывала уйма народу. Сначала девушка, причем некрасивая, кажется; потом офицер, если не ошибаюсь, погранвойск; затем старуха, похожая на сэра Исаака Ньютона из учебника для энного класса, страница номер... забыл.

А теперь передо мной сидел, дожидаясь заказанного яства и брашна, пожилой человек в очках, удивительно похожий на чудака Альфегу. То есть, если снять с него очки и надеть на Альфегу, то не отличить. Я даже подумал сначала, что он сбежал и маскируется, но потом уловил разницу. У того глаза туманные, с поволокой, словно бы смотрят одновременно и наружу, и вовнутрь. А у этого цепкие, чуть прищуренные, и навряд ли они хоть раз в жизни заглядывали в душу своего владельца, он им такой чепухи не позволял, да и некогда было. Понял я, что вовсе не собрат мой по больнице сидит напротив. Однако случайное сходство приободрило меня.

-- Скажите, пожалуйста, -- начал я, на ходу приискивая светскую, ни к чему не обязывающую тему. -- Не поможете ли вы мне разгадать один ребус?

-- Ну... это смотря какой, -- подумав, молвил лжеАльфега.

-- Допустим, человек купил золотое кольцо. Обыкновенное, обручальное, за сто сорок рублей. Так? Потом, предположим, он несет его в скупку, и там его оценивают в семьдесят рублей. Вот объясните, разве это не абсурд?

-- Не, -- с ходу ответил мой собеседник. -- ФухнЯ <знак ударения!> это, а не ребус. Покупаешь по новой цене, а сдаешь по старой. И весь компот.

-- Нет-нет, погодите, -- загорячился я. -- Ведь тут же золото, понимаете? Оно не может вдруг обесцениться вдвое. Это же всемирный эквивалент.

-- Кто тебе сказал про эквивалент?

-- Знаете, если не ошибаюсь... Это Маркс сказал. Да-да, Маркс, именно он.

-- Эт какой же? Тот самый, что ли?

-- Да, тот самый. Основоположник.

-- У него, конечно, сельсовет варил будь здоров, -- мой собеседник уважительно постукал пальцем по своей прореженной шевелюре. -- Но старик одного не учел. Они -- не мудаки. Они своего не упустят, эт точно.

-- Кто "они"? -- не понял я.

В ответ он указал пальцем вверх, сквозь бетонные плиты потолка и туман, туда, на кладезь бездны, где в черной опрокинутой чаше небес торжественно сияют Марс и Венера, Орион и Альтаир, Крабовидная туманность, Млечный путь и волшебный пояс Зодиака, где неприкаянно шныряют летающие тарелки, дурача легковерных простаков и вдребезги разбиваясь об академический скепсис, превращаясь под его леденящим оком в облака, шаровые молнии и прочую заурядную атмосферную чепуху.

-- Понял? -- спросил двойник Альфеги.

Я мистических намеков не воспринимаю, однако кивнул. Мало ли какие у человека убеждения.

Официантка оборвала едва завязавшийся разговор, подав моему собеседнику порцию лангета и пепси-колу. Минут пять мы дружно и молча жевали, причем я делал вид, что жую, прилежно обрабатывая челюстями кусочек мяса размером с ноготь.

-- Студент, что ль? -- спросил вдруг он.

-- Нет, что вы. Я давно окончил университет.

-- А по какой части?

-- То есть? А, понял. Физик. Физик-экспериментатор.

-- Хорошо... -- донеслось до меня сквозь перемалываемый лангет и слюну. -- Ув-важаю. Физик...

Я отпил пепси-колы.

-- Значит, от жены ушел, кольцо загнал? -- сглотнув, продолжил он, обнаружив поразительную проницательность. -- Ничего, дело житейское. Ночуешь тут или летишь куда?

-- Улетаю, -- сознался я. -- Насовсем, к себе на малую родину. Шарыгино, может, слыхали?

Наморщив лоб, он покачал головой.

-- Н-не. Сам понимаешь, страна большая...

И опять углубился в еду.

Мне вдруг стало стыдно перед этим пожилым человеком, таким доброжелательным и открытым. Ведь фактически я лгал ему. Я скрывал свою правду. Ничего не сказал о приемщице, рявкнувшей презрительно, мол, че суешься без прописки, швырнувшей мне обратно кольцо и пустопорожний паспорт. Вся очередь услышала, стыд какой. И потом, я больше не физик, отныне я арендатор, возвращенец к земле, неокрестьянин новой эры...

-- Там у вас, в Шарыгино, институт научный, что ли? -- спросил квазиАльфега.

-- Да нет. Я из московского института уволился. Вернее, меня сократили. Знаете, сейчас везде сокращают. А Шарыгино -- это село такое, я оттуда родом. Теперь возвращаюсь. К своим корням, как говорится.

-- Интере-есно. Учителем в школу, что ли?

-- Вы не угадали. Я хочу стать арендатором. Взять бычков на подряд. У меня там дядя Матвей, он бухгалтер.

Он вдруг сочно, совсем необидно расхохотался. Глядя на него, я тоже улыбнулся и решил поставить точку, не объяснять, почему я так решил. Он и сам понимает, что надо кормить людей, что важнее заботы сейчас нет.

-- Ловко, -- заметил он, отсмеявшись, сняв очки и протирая согнутым пальцем увлажнившиеся глаза. -- Здорово придумал. А в каком институте, любопытствую, работал?

Застигнутый врасплох, я смешался и чуть не опозорился. Ведь я забыл название, начисто забыл. Можно справиться в трудовой книжке, она в чемоданчике под стулом. Но так унизить себя я не смог. И потому солгал, да, солгал, нагло пустил пыль в глаза, спасая остатки самолюбия; нет мне прощения и оправдания, ибо я намеренно, из шкурных побуждений обманул человека.

-- В секретном, -- сказал я.

И вмятина в черепе жарко запульсировала -- проклятое, инородное вместилище пустоты, она вторглась в мозг и не пускает ко мне мою память, лишь бесформенные обрывки огибают ее зигзагом, по хитросплетениям уцелевших нейронов, обходным путем, и не дают мне превратиться в абсолютное ничто, мычащее и пускающее слюни человекоподобное.

-- Ага, понимаю, -- уважительно кивнул собеседник.

-- Ну, а заниматься приходилось проблемами относительности времени, -- добавил я уже честно, словно надеясь искупить омерзительную ложь и радуясь внезапному, как блиц репортера, проблеску воспоминаний. -- Да, знаете, ставил опыты с мазерами, это такие часы, водородные.

И тут грубоватое, мясистое лицо Утятьева (его звали именно так) просияло. Так бывает, когда Фортуна отверзает свои бездны, полные даров; раскрывается книга жизни, написанная внутри и отвне; выскакивает из ванны Архимед; Колумб ступает на берег Вест-Индии; яблоко падает на голову Эйнштейну; и все такое прочее.

-- Вот так-та-ак! -- воскликнул мой сотрапезник. -- Нет, ну надо же... Это ж надо... Ну, бляха-муха...

Я смущенно пожал плечами. А Утятьев весь лучился, как солнце, сияющее в силе своей.

-- Физик! -- он выстреливал один за другим пальцы из волосатого кулака. -- Развелся! Уволили! Уежает из Москвы!

Согутый мизинец задержался, прильнув у ладони. А я не понимал, почему сжатый перечень моих бед так радует незнакомого случайного собеседника.

-- Прописка есть? -- спросил он.

-- Нет, -- понурился я.

-- Без прописки!! -- возгласил Утятьев, привстал и хлопнул меня распяленной пятерней по плечу. -- Милый мой, тебя-то мне и надо... Это ж... перст судьбы, не иначе.

Вот тут-то он спохватился наконец, протянул ладонь для рукопожатия и сообщил, что он Утятьев. Фамилия такая, значит.

-- А меня Левой зовут, -- представился я.

-- Еврей, значит, -- понимающе кивнул он.

Обычно такие вещи думают про себя, а Утятьев подумал вот вслух.

-- Почему же? -- возразил я. -- К примеру, Лев Толстой, разве он еврей?

-- Кто его знает...

-- Послушайте, -- спросил я осторожно, чтобы не обидеть его. -- А вы что, антисемит?

-- Не... -- заулыбался он. -- Мы интернационалисты. И потом, среди них тоже полезные бывают. Только вот уезжают, заразы. А ты потом расхлебывай за них.

-- Что расхлебывай?

-- Да то самое. Начальник за все в ответе. Уехал от тебя еврей в Америку? Уехал. Значит, плохо ты его воспитывал. Родина его, гада, не воспитала, школа не воспитала, партия, комсомол и профсоюз не воспитали, а начальник отдувайся.

Я не нашелся, что тут сказать, и машинально съел кусочек лангета.

-- Ты уж не взыщи, -- продолжал Утятьев. -- Хоть ты с виду и не похож, однако физик, Лева... Сам понимаешь. Извини.

-- Ничего страшного, -- ответил я. -- А фамилия моя Русских. По отчеству Григорьевич.

-- Да хрен с ним, хоша бы и еврей, -- вздохнув, рассудил он. -- Куда от них денешься.

Толпятся у ворот двенадцать колен сынов Израилевых, на двенадцати воротах написаны их имена; они покидают страну ОВИР, а полчища начальников пьют вино ярости из чаши гнева, не будут они иметь покоя ни днем, ни ночью.

-- Ладно, Лева, -- приступил к делу Утятьев. -- Давай напрямки. Поехали со мной к нам, в Кривоград. Поехали, не пожалеешь. На хрена тебе твое Шарыгино сдалось, коровам хвосты крутить. Ты же физик. Тебя государство учило, тратилось. А у нас, понимаешь, водородные часы без присмотра. Человек уволился, ставка свободная, сто сорок и еще квартальная. Поехали, друг. Дело тебе говорю.

Вот так, наперекор декартовскому детерминизму, вдруг раскрывается книга судьбы, с треском отлетают ее печати, и ветер без разбора листает страницы.

-- А какой у вас институт? -- заинтересовался я. -- Ведомственный или академический?

-- Да не, зачем институт, служба у нас такая, контора морковкин хвост, а я отделом заведую. Служба точного времени при городском комбинате благоустройства, понял-нет?

-- Богато живете, -- удивился я. -- Неужели у вас в городском комбинате есть свой эталонный мазер?

-- Так я ж тебе про то и толкую. Маузер-шмаузер самый натуральный, и место свободно. А ежели мы до нового года не забьем ставку, у нас ее срежут, и останемся мы на бобах...

Я не совсем уразумел, что значит "забьем" и "срежут". Впрочем, если с Утятьевым завести беседу о постоянной Планка и принципе Гейзенберга, рассчитывать на понимание тоже не приходится. Тем более, после больницы я сам толком не помню, что это за фамилии.

Хищно зыркнув по сторонам, он нагнулся и полез в портфель, потом стащил со стола фужер, сунул руки под свисающий край скатерти, словно заправляя фотопленку в кассету. Чмокнула пробка, булькнула жидкость.

-- Давай посуду, -- велел он, ставя на стол свой фужер с осветлевшей, сильно разбавленной пепси-колой.

Поскольку я с запозданием уяснил, что имеется в виду, Утятьев сам взял мой фужер.

-- Ну, хлопнем, что ли, -- предложил он, закончив свои манипуляции. -- За Рождество, за встречу, за удачу.

-- Вы знаете, вообще-то... -- засмущался я. -- Мне пить нельзя. Врачи не велят.

-- Язва, что ли?

-- Да как вам сказать...

-- Всех врачей посылай нафуй, -- приказал Утятьев. -- У меня один друг за две недели язву вылечил. Спиртом. Давай-давай, а то обижусь.

Я не смог более отнекиваться. После больницы я, кажется, сильно переменился, не могу никому ни в чем не уступить. Понимаете, это ведь просто невозможно -- не уступить человеку, если он настаивает.

Ну вот. Жидкая молния пронзила мой пищевод, и туман прильнул к самым глазам. Утятьев крякнул и закусил гарнирной капустой марганцовочного цвета.

-- Хороша, да? -- спросил он. -- Моя фирменная, сучок марки Дед Мороз.

Опять я ничегошеньки не понял, но на всякий случай кивнул.

-- Так что, друг? -- интимно и общечеловечно произнес Утятьев. -- Поехали к нам, в Кривоград?

-- Да я бы с удовольствием... Только вот, понимаете, а как же Продовольственная программа? Ее же решать надо, -- туман уже просочился в голову, и я рассуждал сбивчиво. -- Вы только посмотрите, какие всюду очереди и еще без очереди, и с черного хода... Нам бы накормить для начала, ну там, героев, инвалидов и депутатов... кавалеров трех степеней... им же обидно, если можно без очереди, а все равно купить нечего... в конце концов, они же все не съедят, другим тоже останется, кому голяшка, кому рулька... А я бы мог бычков взять... на аренду. Вот, как эти... архангельский мужик и еще один... из Белоруссии, кажется; бывший алкоголик, я по телевизору видел... А страна большая, они ж вдвоем не справятся, у нас же одних депутатов вон сколько и еще герои труда... А если я возьму подряд, и кто-нибудь другой тоже... Уже четверо, понимаете?

Пока я разглагольствовал, Утятьев наполнил фужер и сунул мне в руку.

-- Хороший ты парень, Лева, -- произнес он. -- И в жисти нифуя не понимаешь, одно слово, физик. Давай-ка вмажем, и я тебе все объясню, как на духу.

Жидкая молния, туман и стеклянное море, смешанное с огнем; я забыл обо всем на свете, даже об очереди, исполненной укоризненных очей. Утятьев объяснял.

-- Этот самый подряд -- сплошная фухня. Не для того мы, Лева, кровь проливали, чтоб себе на голову буржуев плодить. У нас с ними все просто, им Кирпичов, эт секретарь наш, ни дыхнуть, ни пернуть не дает. Хошь аренду? Бери, сука, наживайся на всенародной беде. Только технику тебе -- фиг, корма -- хрен с маслом. Сам крутись, доставай, покупай, подмазывай. Никто с тобой нянчиться не будет. Может, кое-где с ними и возятся, так, для показухи. Условия создают. А у нас очень строго. Хошь жить по волчьим законам частного предпринимательства? На, живи. Сам сбежишь через месяц. Брось, Лева, не пори фухню. Пропадешь вместе с бычками, как фриц под Сталинградом.

Я пригорюнился. Умом я понимал, что Утятьев прав, он зрелый человек и знает жизнь. Но сердцу никак не верилось.

-- Может, это у вас -- так, -- предположил я. -- Может, в Шарыгино по-другому...

-- Да пойми ж ты, чудак-человек, -- горячо втолковывал он. -- Ежли где и завелся какой ни на есть арендатор, так только потому, что линия такая. Ясно тебе? Ли-ни-я, усек?

-- Да, -- кивнул я. -- Это... сейчас вспомню... кривая, в каждой точке у которой -- перегиб.

-- Во-во. Надо, чтоб каждую неделю из райкома звонили и стружку снимали. Мол, сколько у тебя арендаторов, сукин ты сын, и как ты о них заботишься, блядь такая. Тогда будут крутиться, уприаться рогом, терпеть этих рвачей на своей трудовой шее. А ну как райкому надоест звонить? Или переменится линия? И все, звездец. Вон у нас, в республике, ведь ни одного арендатора нету. А почему? Очень просто. Указание дано, партийным органам в это дело не соваться вообще. Ну и звездец. Кто тебе корма даст, если их не хватает, для себя же не хватает, факт! Отыскался, правда, один отчаянный, взял сотню телков и бился как рыба об лед. Так ему соседи красного петуха подпустили, а когда попробовал он тушить, рыло начистили. До сих пор он все жалуется и лечится, а толку никакого. Брось, Лева. Давай-ка лучше дербалызнем за нашу встречу.

Дербалызнули.

До чего странно, до чего чудесно устроена жизнь. Наивный слепец, я чуть не вверг себя в огненное и серное озеро арендного подряда. И явился Утятьев, лицом подобный Альфеге, и спас меня, и ускоренно перестроил, и дал звезду утреннюю -- вакантное место в городской Службе точного времени.

-- Так вы говорите, Кировоград? -- уточнил я. -- Это, кажется, на Урале?

-- Не, ты не путай. Кировоград на Украине, а на Урале Кировград. Потом еще есть три Кирова и шесть Кировсков. Это все не то, -- предостерег меня Утятьев. -- Я тебе говорю: Кри-во-град, понял-нет? Столица Кривичской АССР.

-- А разве есть такая?

-- Ну ты чудак-человек. Как не быть, если я там живу.

-- Резонно, -- кивнул я.

Страна у нас большая, чего в ней только нет. Очень большая страна. И потом еще, годы застоя. Прежде я и не подозревал, что где-то есть, скажем, Нагорно-Карабахская автономная область или крымские татары. Это теперь мы постоянно узнаем что-то новое. В такой большой стране рано или поздно натыкаешься на что-то абсолютно неизведанное.

И я почувствовал себя не то Колумбом, не то Лазаревым и Вестингаузом.

-- Согласен, -- сказал я, лихо пристукнув кулаком по столу. -- Поехали, друг. Хоть сейчас.

Сияющий Утятьев сунул мне в руку фужер.

А как нас выгнала взашей и с треском официантка, я не понмю. Про это мне Утятьев рассказал уже в самолете.