Глава X

 

Холодным полднем, когда северный ветер -- если верить патеру Александру, оседланный Люцифером -- раздувал кроны придорожных деревьев, городские ворота отворились. Окажись на холме путник, он полюбовался бы неторопливым ходом коней и размеренным покачиванием одинокой телеги, нагруженной разноцветными тюками. Он мог бы подумать, что это обнищавший торговец едет в поселок, чтобы сбыть там похмельные ошибки городских красильщиков. Но у дубовой рощи телега свернула налево, значит, ее путь лежал не в селение и не в монастырь. Дождей давно не случалось, и пыль на дороге поднималась взвесью дешевого золота, оседала на потертой куртке старика, на ярких тряпках, бугрящихся на телеге. Прав был патер Иоанн: сентябрь в этом году выдался мерзлым. Но земля еще не успела остыть, и казалось, что лето захворало, простудилось, по немощи задержалось в здешних краях и теперь коротко выдыхало на город, на холмы, на далекую скотобойню, маленькие окрестные поселки и монастырь остатки своего жара. Лето умирало медленно, тосковало и звало за собой -- в седеющую от ночных заморозков траву, в поздние тяжелые цветы, в многослойную облачную даль, где затерялся замок Гогенлое, замок, живущий своей неторопливой жизнью даже в отсутствие хозяина. А хозяин уехал, уехал, уехал, как и епископ Зигфрид, -- к императору. Чтобы сложить головы, чтобы доказать папе то, что он и без них знает: что власть -- штука холодная, и в Риме солнечном подтаяла изрядно. В общем: суета сует...

Но на холме не оказалось наблюдателя случайного. Ибо поселяне вот уже неделю и близко боялись подходить к городу, а путешественников они успевали предупредить еще до того, как те добирались до крепостных стен. Старик, идущий рядом с телегой, выглядел удрученным, словно полдень плавный скользил мимо, не задевая его. Тени дубов накрывали дорогу кружевными лоскутами, между которыми шутя проскакивали острые лучи, и колеса поскрипывали, и сухое дерево истиралось, и телеге уже оставалось недолго служить. Впрочем, не потому хмурился старик: телега не его, а казенная, сломается эта -- дадут новую. Старик думал о том, долго ли ему самому осталось угождать магистрату. Раньше он считал, что давно перестал дорожить жизнью. С тех самых пор, как во время последнего недорода вымерла вся его семья. Тогда он и согласился на эту работенку черную. И до сего дня ни разу не пожалел о своем выборе, который другому мог показаться не слишком удачным.

...Отто, старый дурень! -- обращался он теперь к самому себе, -- лучше ли было наняться тогда на скотобойню? Ушел бы из города, глядишь, и забылось бы все понемногу. И чего было сердце-то травить столько лет? А теперь что? Надо бы на исповедь сходить... Так ведь эти не дадут! -- старик зло сплюнул через плечо, -- Теперь только поспевай!...

Деревья стали редеть, появился подлесок с размалеванными рябинами и орешником, усыпанным плодами, которые в этом году никто не торопился собирать: слишком близко к городу раскинулась роща, а народ нынче пошел осторожный. Телега выкатилась на пустырь, затряслась, натыкаясь на камни, и кони пошли быстрее. Дорога лошадкам привычна, и чуяли они, что скоро старик остановит их и можно будет отдохнуть, а обратно в город они пойдут уже налегке. Вот и кладбищенская ограда, вот и ворота -- настежь! Когда старик уезжал отсюда утром, он не стал их закрывать.

...это еще зачем? Ни одна собака, окромя меня, сюда не сунется нынче. Ни из городских, ни из монастырских. Братцы-проповедники, небось, попрятались в своих кельях, и в город что-то не захаживают. А ведь так любили поговорить! Любо-дорого послушать... И я, старый дурень, слушал... Вот сейчас бы их сюда! Хотя бы того же настоятеля. Но Альберт-серый теперь не скоро, ох не скоро пожалует! Теперь и он уважает запрет магистрата...

Отто злился на весь мир, но сорвать зло он мог только на своих спутниках. (Спутниках? Конечно! Ведь и старый Отто не был одинок сегодня на дне ноябрьского выгоревшего неба.) Подогнав телегу к свежему рву, он вытащил багор и посмотрел на груду тряпья, из которой торчали руки, босые ступни, разметавшиеся волосы. Местами одежда на мертвецах сбилась и виднелась кожа, покрытая мелкой сыпью гноеточивой. Отто специально скидывал попутчиков своих лицами вниз: успеет еще насмотреться на этих красавцев! Кроме того, суеверен Отто и, если мог, старался не попадаться на глаза мертвецам.

...сейчас-то еще не страшно, но коли так пойдет дальше, глаза им закрыть будет уже некому. А такого договора у меня с магистратом нет, и чужую работенку делать я не стану. Да и господин Франк не велел мне руками-то их трогать...

Ох, как уважал Отто господина Франка! Да и патера Александра -- уважал. Но сегодня оно и к лучшему, что Александра вызвали исповедовать, и он поспешит на кладбище попозже. Когда освободится. А сейчас Отто сможет расчитаться с мертвяками за свой страх, за бессонную ночь, за мысли шальные, за то, что просвета не предвидится, пока зараза не отступится от города. Если Господь помилует.

Старик замахнулся и всадил багор в тело. Мертвец попался худой, острие легко прокололо кожу на боку. Отто дернул древко на себя, и развилка багра зацепилась за ребра. Тело шлепнулось на землю, взбив пыль, кони шарахнулись.

...ничего, коники, через недельку приноровитесь! Этих мертвяков провожать на погост ходят только Богом обиженные, а таких у нас в городе почитай, что и нет. Так что, мне на ручках их с телеги сносить, что ли?!...

Отто попятился к яме, и мертвец пополз за ним, нелепо дергаясь, голова его вывернулась, ударилась о колесо, и светлые при жизни волосы потемнели от кладбищенской пыли.

...а ведь и этот, наверное, хотел, чтобы его похоронили в белом песочке, -- подумал Отто, -- Все они чего-то хотят перед смертью. Да не до того, приятель!..

Тело повисло над краем ямы, и старик выдернул багор, толкнул несильно, но вниз смотреть не стал: мало ли, как он там улегся?

...вдруг пялится, тьфу-тьфу-тьфу... Ничего, вот завтра очередь Готфрида, он уж с вами и вовсе церемониться не станет, и Александр ему не указ. Вам еще повезло, так и знайте: помирать лучше в мой черед!..

Старик снова направился к телеге.

 

-- Плохо дело: Отто сегодня вторую телегу на кладбище отогнал... Или третью? -- тоговка вытерла отекшие руки о передник. -- Эдак оно и начинается. Муженек мой покойный сказывал: телега за телегой, телега за телегой... Об том годе, когда старый Гогенлое сына родил, тоже лихорадка в городе гуляла. Сама-то я не видела...

-- А не видела, так и заткнись! Нечего попусту трепаться, -- плечистый мужик толкнул ее под локоть, -- ты торгуй уж своей дохлятиной, а страху напускать нечего.

-- Я что? -- не могла угомониться торговка. -- Мне-то ничего! И ладно, что я не видела. Кому ж охота смотреть? Да только после лихорадки голод начался. Поглядим, как нынче-то пойдет. Ты еще попомнишь, как товар мой дохлятиной обругал! Как брюхо скрутит, так и ты погост ворошить побежишь. Знаем мы таких!

-- Врешь ты все, -- уже не слишком уверенно пробормотал мужичок.

-- А ты не затыкай бабу-то, -- вмешался старый кожевенник, морщинистый и задубелый, как кожи, которые он брал на выделку. -- Я и сам ту голодуху по гроб не забуду. У меня тогда троих сынков выкосило. Хорошо, что жонка крепкая попалась, она мне еще нарожала. Теперь они у меня уже в подмастерьях. И внуки пошли... Вот за них боязно. А баба правду говорит, -- кожевенник вздохнул, -- и мор, и голодуха так и начинаются. Не миновать нам... Ох, не миновать!

-- Не миновать, братец... -- поддакнула торговка, -- И нечего на меня гнать. Ишь, не нравится ему вобла моя! Так ты хоть весь рынок обойди, а доброго харча больше не сыщешь.

-- А из чего я хлебы пеку?! -- встрял проходивший мимо булочник. -- Думаете, мне они по вкусу? Ан нет другой муки. Нет!

-- Жирная твоя морда! Ты нам не рассказывай, что сам из отрубей жрешь! Иль я не знаю тебя? В погребе у тебя что схоронено?

-- Ты в мой погреб нос не суй! -- возмутился булочник. -- У самого родня в деревне, и наезжали они к тебе за неделю до напасти. Ты еще месяц-другой на соленой свинине не похудеешь!

-- А ну вас... Глядите: Отто возвратился. Быстро же он управился!

-- Какое быстро! Вот завтра готфридова очередь, тогда и узнаешь, как оно быстро бывает... Если сам в той повозке не поедешь.

-- Чтоб твой язык поганый отсох! -- испуганно закрестился булочник. -- Чтоб сам ты меня на кладбище еще тридцать лет дожидался! Тоже мне, шутник нашелся!

Понемногу вокруг говорящих собралась толпа бездельников городских. Привыкли за последнее время благодаря братьям-проповедникам бока друг о друга обтирать, рты по-пустому разевать. Делать-то нечего -- карантин!

-- Эй, братва, -- заговорил мясник, до сих пор не участвовавший в перепалке, -- а из жидовского квартала еще ни одной телеги не выехало! Что я вам говорил?

-- Погодь, а что ты говорил? -- заинтересовался кожевенник.

-- Давно ж известно, -- неторопливо начал мясник, заметив, что многие прислушиваются к его словам, -- да и патер Александр на той неделе вспоминал, про сына гончара. Про того, которого не иначе как жиды замучили. Тоже ведь осень была. Патер Александр сказывал, что у жидов по осени кровушка течь начинает, за то, что они кровь Спасителя пролили. И надобна им свежая кровь, наша, хриатианская. Для лечения, значится.

-- Так ведь, когда парнишка пропал, зима стояла. Кажись, даже Рождество уже миновало... -- припомнил кожевенник.

-- Ты что, пойди проспись: какая зима?

-- Нет, точно зима! -- уперся старик, -- Ты вспомни, потом вызнали, что он неподалеку от монастыря замерз. Понесла ж его нелегкая в такой мороз! Весной снег стаял -- парнишка и отыскался.

-- А кто его там порешил, а? Мороз, мол! -- мясник решительно рубанул воздух ребром ладони. -- Жиды его замучили, кровушку собрали, а там -- замерзай, голубок! И не стыдно тебе-то в твои-то лета против правды идти, за жидов заступаться? Защитник нашелся!

-- Я ж ничего, только зима ведь... -- кожевенник смешался.

-- А они кровоточат не единожды в году! -- торжественно провозгласил мясник. -- А ежели людской крови не случается, то они гостию истязают.

-- Господи Иисусе! Да где ж они их берут? -- запричитала торговка, -- Не ходят же они в церкви? Я ни одного жида на мессе отродясь не видала!

-- Посмотрите на нее, люди добрые! Она не знает, откуда гостии у жидов! Покупают эти нелюди гостии, покупают. Денег у них -- завались.

-- Кто ж им продаст? У кого покупают-то? -- удивилась торговка.

-- Ты что, дура-баба, дрыхнешь, пока патер учит? Спишь, Криста? Признавайся!

-- Никогда я не сплю в церкви. И патер Александр так все красиво говорит...

-- Криста, ты уж извиняй, но я и сам видел, как ты на прошлой мессе соснула. Моей жонке еще расталкивать тебя пришлось, когда встать надо было, -- проговорил кожевенник.

-- Один раз! Лошадь о четырех ногах -- и та оступается, -- оправдывалась торговка. -- Я всю ночь стирала, семья-то: мал мала меньше. Как тут управиться до воскресенья! Но я-то во грех редко впадаю, а вот мясник наш -- он во время проповеди всегда в кости с Францем играет.

-- Да, играю, а ушки на макушке. Я ни слова патера Александра не пропущу!

-- Хватит лаяться! Йоган, так что Александр-то сказал?

-- Покупают они гостии, дубины, покупают, -- обращаясь уже ко всем, продолжил мясник. -- Кому, как не патеру Александру, знать! Есть и у нас бабы подлые, хуже черта. Они гостии под языком прячут, а потом в жидовском квартале сбывают. А чего, ты думал, они туда шляются?

-- Ты что, наших баб не знаешь? Им бы все о тряпках. А в жидовском квартале красильщики хороши. Наши так холсты красить не умеют. Вот у моей бабы юбка, из той материи пошитая, она пять лет не линяет. В чем они по воскресеньям в церковь ходят? Ты у своей рыжей спроси!

-- Люди добрые, моя Эльза ни в жисть ни одной жидовской тряпки на себя не нацепит!

-- Так не про тряпки ж говорю, а про материю, из которой они те самые тряпки шьют, - стоял на своем кожевенник.

-- Не спорь ты с ним, Йоган, -- махнул рукой булочник, -- разве не знаешь -- его бабка крещеная жидовка, он их и на страшном суде защищать будет! Ему хоть весь город вымри, только пейсатых не трогай!

-- Пасть свою поганую закрой! -- взъярился кожевенник, -- Моя бабка каждый день в собор ходила. Ты бы сам в таз-то поглядел, когда рожу свою моешь. Такие морды только в жидовском квартале и водятся!

-- Ах ты дрянь! -- заорал булочник и сделал шаг к кожевеннику, -- Люди добрые, что ж мы его так и отпустим? Я тебе покажу жидовскую морду! Бей его!

Однако поддержки он не дождался, а одному отколотить старого, но жилистого кожевенника, ему как-то расхотелось.

-- Стойте! -- вскинулась Криста, -- Да прекратите вы! Вон и Александр с кладбища возвращается... Патер Александр, -- закричала она, сложив ладони трубочкой, -- подойдите! У нас до вас дело есть! Да замолчите ж, выродки, дайте святому отцу слово сказать!

 

А вот Валентин точно явился не ко времени. Иоанн оторвался от чтения, и пришлось ему поспешно прятать книгу, которую он взял у брата. Книгу с описанием болезни, поразившей город. Не зря брат ломает голову над снадобьями и ночи напролет сидит в лаборатории: нет таких трав в наших краях. Где лихорадка родилась, там и надо искать от нее защиты. Но болеют-то здесь... От этих размышлений и отвлек его Валентин. Он вкатился в келью раскрасневшийся, вспотевший, перепуганный, и стал, не присаживаясь, рассказывать, какой разговор услышал на рынке. Пока Валентин пересказывал пререкания мясника и кожевенника, Иоанн слушал его невнимательно, но когда дело дошло до речей Александра, он почти насильно усадил патера на скамью напротив себя, чтобы он не мельтешил, глотая слова, и стал слушать.

-- Они его попросили, и он сказал. Иоанн, я сам слышал! Я раньше даже подумать такого об Александре не мог! Ты ведь знаешь, я в Святую Гертруду не заглядываю... Все из-за той свары, которую Александр устроил, после смерти своего предшественника.

-- Валентин, Валентин, вы оба тогда устроили свару, -- попытался осадить его Иоанн. Эту давнюю историю священники уже не раз обсуждали, и сейчас отвлекаться на воспоминания Иоанн не желал.

-- Но я ничего не крал! -- Валентин подался вперед всем своим толстеньким телом, так, что брызги, вылетавшие у него изо рта, попали на щеку Иоанна, -- Христом Богом клянусь! Я только пришел посмотреть, все ли в порядке... Ведь мы дружили с Георгом! Потому и завещал он мне кое-что... Клянусь, только это я и взял!

-- Я верю, верю, Валентин, -- Иоанн похлопал патера по руке. -- Но тебе все-таки лучше было дождаться Александра. Неужели бы он тебя обидел? А так он сам обиделся: подумал, что ты не доверяешь ему.

-- Ладно, не будем спорить, -- махнул пухлой ладошкой Валентин. -- Даже епископу тогда пришлось вмешаться. Но Александр-то со мной поладил только на словах. Не от сердца было это примирение, ох, не от сердца, -- Валентин вздохнул. -- Все-все, Иоанн! Не о том я рассказать хотел... Иоанн, я понимаю, когда на проповеди мы говорим об иудеях. Истина, все истина! Помнишь, тот пример, что епископ велел мне из книжицы заезжего монаха переписать?

-- Который? -- рассеянно спросил Иоанн.

-- Про то, как иудеи священника во Франкурте убили, сердце вынули, а оно обратилось Христом-младенцем! Преступники от испуга ребенка выронили, а он снова в грудь убиенного вошел, и священник встал, как ни в чем не бывало. Иоанн, как ты можешь смеяться?! Ты знаешь, я люблю тебя, но брат твой нехорошее говорит, а ты его слушаешь. Он не верит в чудеса Господни, и ты сомневаться начинаешь. Иоанн, ты хоть при других не показывай...

-- Я не смеялся, Валентин, закашлялся я, -- превозмогая смех, произнес Иоанн. -- Не обращай на меня винимания. Ты рассказывай, рассказывай.

-- Так вот, -- продолжил Валентин, -- Проповедь -- одно дело, но когда простецы и без того взвинчены, напуганы, когда они вот-вот с дубьем к еврейскому кварталу пойдут, нельзя речи такие держать. Не о том сейчас. И без того беда в городе, а теперь и совсем плохо может быть. Еврейский квартал заперт, они караулы выставили -- прослышали о беде. Что и говорить: видно, предупредили их, не все в городе хотят их погибели. Хотя чего уж теперь предупреждать -- и без того видно. Не слепые же они, хоть и не крещеные. А Александр завтра большой сбор на площади назначил. Кричал, что ради спасения города. Кричал, что, если уничтожим эту язву, то и лихорадка от города отступится. Только я не верю Александру... Он еще говорил, что иудей и заразу в город принес. Иоанн, ты того хворого видел, скажи... Это правда?

-- Нет, Валентин, нет в словах Александра правды. Нет... -- Иоанн закрыл глаза, -- Не был тот пришелец иудеем. Я его и живым, и мертвым видел. И брат мой видел. Он знает, откуда такие люди приходят. Издалека он пришел. И заразу он принес неизвестную, нездешнюю. Брат такую далеко-далеко видел. И лечить ее трудно. Если вообще возможно.

-- Эх! Зачем, ну зачем, он им это сказал... -- пробормотал толстячок.

-- Валентин, я наведаюсь к патеру Александру, -- вышел из задумчивости Иоанн. -- Не верится мне, что смогу я его уговорить, но попытаюсь. Хоть узнаем, чего ожидать.

-- А разве и так непонятно? -- Валентин мячиком вскочил со скамьи и забегал по комнате. -- Убивать их будут, Иоанн! Как того чужака. И иудеи наших убивать будут. Они тоже готовятся, они уже догадались. Вчера ведь целая толпа собралась у еврейского квартала. Кричали, камни в ворота кидали... Теперь их голыми руками не возьмешь. Сколько христианской крови прольется!

Лицо у Валентина пошло красными пятнами, он походил на обиженного мальчугана.

-- Успокойся, ничего еще не случилось, -- Иоанн сам поежился от того, как приторно-лживо прозвучал его голос, но он не мог не попытаться утешить Валентина.

-- Я пойду к Александру, - сказал он уже тверже. -- Сейчас же и пойду!

Иоанн провел ладонью по лицу: кожа горела, но он знал, что жар сей не от болезни старой. Спасибо Карлу, его лекарство вроде бы помогало, и в последние дни приступы не повторялись. Еще до прихода Валентина патер раздумывал над тем, как изменилось настроение паствы в последние две недели. Но угрюмость и озлобленность он напрасно списывал только на страх перед хворью непонятной. Порою патер даже радовался тому, что проповеди прихожане слушают внимательнее, не шепчутся, не переглядываются завистливо. А они, прихожане, ждали, когда и он заговорит об иудеях! То-то судья Круг посмотрел на него вчера искоса и пробурчал, что, мол, теперь долго никому в городе исповедоваться не придется, ибо многие, многие грехи им простятся! Иоанн тогда пожалел старика, думая, что он, похоронив летом своего единственного сына, все еще не может прийти в себя. И жена молодая, как видно, плохо утешает старика нынче. Патер тогда пообещал себе непременно навестить Герарда Круга, поговорить, вразумить... А судья, оказывается, уже сам придумал себе лекарство. Дорого же могла обойтись в этот раз Иоанну его рассеянность!

 

На улицу священники вышли вместе. Коротко попрощались на перекрестке, и Валентин торопливо потопал в сторону рыночной площади послушать, о чем болтают торговцы после речи Александра. Валентин обещал заглянуть к Иоанну после вечерней службы и поделиться новостями. Иоанн поплотнее закутался в плащ и свернул в переулок, ведущий к Гертруде Висельников. Патер выбрал самую неудобную дорогу к Гертруде, ибо вихляла она по окраинам змеюкой глинистой. Иоанн не хотел идти путем коротким, как шел той проклятой ночью, ведомый чужаком хворым. Стальной ветер пробирался под одежду, и Иоанн боролся с ознобом, проклиная непостоянство осени. Солнце слепило, но не грело, и листья с сухим пощелкиванием отскакивали от веток. Они шелестели, заглушая шаги, и, прослоенные изморозью, холодили ступни. Иоанн подумал, что пора уже перебираться в сапоги, и понадеялся, что сегодняшняя прогулка не будет стоить ему слишком дорого.

(Брат же сказал вам, патер: не время сейчас болеть! Глядишь, и ноги себе застудите ненароком... Вот беда-то будет! Если другой беды не случится...)

Но до Святой Гертруды деревянной патер Иоанн так и не дошел.

На этот раз толпа собралась у стекольных мастерских, и какой-то рыжий оборванец, стоя на бочке, рычал невнятно, указывая рукой в сторону еврейского квартала. Иоанн не мог расслышать слов, но не сомневался, что речь рыжего не лучше проповеди Альбертовой. (А желуди катятся по черепице, и скрежещут, срываясь в карюю муть сентябрьской сточной канавы, патер.) Люди выкрикивали угрозы и ругательства и, как показалось Иоанну, не особо-то слушали говоруна на бочке. Пока священник соображал, что предпринять, возгласы простецов становились все громче.

-- Чего нам ждать до завтра! Они ж, гады, еще и колодцы отравят!

-- Правильно! Сколько еще перемрет, пока мы тут лясы точим!

-- Пошли! Пошли, сучьи дети!

-- Нет, лучше дождаться ночи...

-- За мной! -- заорал рыжий и соскочил с бочки.

Толпа заколебалась, а самозваный вожак уже помчался вприпрыжку вниз по улице.

Иоанна отделяло от толпы еще изрядное расстояние, и он бросился бежать. "Я должен остановить их! Иначе какой из меня, грешного, пастырь, Господи спаси и помилуй! Я опоздал на постоялый двор, но теперь-то я успею... Должен успеть!" Патер надеялся, что, когда он обратится к толпе, Бог вразумит его, и он найдет слова, способные образумить простецов. Но не помог ему Господь на сей раз. Ибо кто-то схватил патера за плечо и заставил остановиться. Иоанн чуть не упал, развернулся и в бешенстве схватил незнакомца за кисть. И встретился глазами с твердым взглядом патера Александра. Сухопарый священник казался немощным, но от рывка Иоанна даже не покачнулся и продолжал крепко держать его за плечо.

-- Ты пойдешь со мной, брат мой, -- проговорил Александр. И слова его больше походили на приказ.

-- Ты пойдешь со мной, -- повторил он, -- так мне будет спокойнее. Ты ведь все равно хотел пойти за ними?

-- Нет, -- процедил Иоанн, кривясь от боли в плече, -- Их надо остановить, неужели ты не понимаешь?

Иоанн попытался вырваться, но Александр еще крепче ухватился за него.

-- Ты пойдешь со мной! -- закричал он в лицо Иоанну.

-- Отпусти! Отпусти немедленно! Ты...

-- Их нельзя остановить, -- уже спокойнее сказал Александр.

-- Нельзя? Ты же сам их и настроил против иудеев. Кто вчера разглагольствовал у городских ворот?

-- Брат мой Валентин шпионил? -- расхохотался Александр, -- Это ничего, зря он старается... Я ведь слово в слово повторил достопямятную проповедь Альберта. Мое дело -- петушиное. Прокукарекал, а там хоть...

-- Конец света? -- закончил за него Иоанн.

Патер с ужасом заметил, что Александр не слушает его больше. Священник криво улыбался, глядя вслед толпе. А в своем ли он уме? Иоанн не мог, не хотел поверить, что Александр, прежде славившийся здравомыслием, Александр, которого он уважал гораздо больше простоватого, да и вороватого -- Господи, прости! -- Валентина, Александр, который умел управляться с самым неблагополучным городским приходом, пал жертвой слабоумия, как несчастный патер Бенедикт.

Александр опустил руку, но Иоанн остался стоять рядом с ним. Он вдруг понял, что безумен патер или разумен, но без его помощи Иоанну не справиться с толпой. Ведь в толпе той -- александровы прихожане по большей части. Вся надежда на то, что Александр образумится. Но ведь не первый же год они знают друг друга! И никогда, никогда между ними не было раздора! Пока Иоанн лихорадочно обдумывал слова, которые способны подействовать на Александра, тот повернулся к нему спиной и принялся, подобно слепцу, ощупывать стену ближнего дома. Длинные пальцы священника дрожали на шершавой известке, и он так крепко прижимал ладони к стене, словно хотел содрать кожу. Александр продвигался вдоль стены, загребая ногами сухой сор, пока не уперся в водосточную трубу. Прижавшись к ней лицом, священник замер. Он что-то прошептал, но ошарашенной Иоанн не расслышал, и после некоторого колебания подошел ближе. Александр, видимо, прислушивался к шороху его шагов и теперь проговорил громче:

-- Они виновны, брат мой.

-- Александр, опомнись, -- взмолился Иоанн, -- в чем они виновны? В том, что их пока не коснулась болезнь? Так это потому, что живут они замкнуто, а с тех пор, как городские ворота закрылись, вообще не выходят за стены своего квартала. Александр, Христа ради, приди в себя. Только ты сейчас можешь не допустить кровопролития!

-- Я вопрошал сердце свое, но тщетно, -- Александр повернулся к Иоанну, и на его высоком лбу горела красная полоса, оставленная железным обручем водостока. -- Они -- язва на теле города, а язву прижигают. Они построили на нашей земле свой город -- город в городе, и за стенами их крепости творятся ужасы, от которых содрогается плоть и волосы встают дыбом.

-- Откуда ты это знаешь? Разве ты бываешь там? Что с тобой, Александр?

-- А разве ты слушаешь мои проповеди, Иоанн? -- язвительно спросил старик. -- Не знаю, о чем ты говоришь со своей паствой, но я с начала мора ни о чем другом и думать не могу. Вот чего мы добились своим благодушием! Жди, жди, добрый брат мой, пока вымрет треть града сего, пока тела наших младенцев покроют улицы, как сейчас их покрывают листья кровавые, жди, что голодные женщины пойдут отдаваться этим христопродавцам за чашку отрубей! Скоро они в открытую явятся в Дом Божий и надругаются над Телом Его, ибо некому будет защитить святыню!

Иоанн молчал. Теперь он не сомневался, что взывал к безумцу, и последняя надежда покинула его душу. Он подумал, что, пока он слушает Александра, толпа уже подступила к стенам квартала обреченного. Долго ли иудеи смогут защищаться? И сколько душ христианских предстанет перед престолом Господа без исповеди и причастия? И что скажет на Страшном Суде он, Иоанн, в свое оправдание? "Господи, я медлил. Господи, я видел безумие брата моего, но позволил ему остановить меня..."

-- Пошли, Иоанн, -- позвал его Александр, -- Пошли! И мы должны быть там, вместе с овцами нашими.

И они двинулись вниз по наклонной улице. Священники шли почти касаясь друг друга, их рясами играл ветер, он завывал в ущельях города, и кидался из переулков на одиноких пешеходов, идущих медленно, словно ни тот, ни другой не спешили добраться до цели путешествия, словно они случайно забрели в незнакомое селение, опустошенное мором, и им нечего сказать друг другу, ибо каждый в душе своей творит молитву.

И молитвы их стаями волчьими бегут. Бегут по ледяной реке бесконечной зимы, не зная, что ждет их на берегу. А там -- уже запалили факелы, подняли топоры, и звонят в колокола. Но волки глухи, они обезумели от голода, от пустоты зимней ночи, они идут, поскальзываясь на льду, огрызаясь друг на друга, выхватывая куски мяса из впалых боков ослабевших, они ненавистны друг другу, но они принадлежат к стае. Они -- одно. Они идут к берегу, и суд их уже не страшит, ибо страх вымерз на белой реке, осталась только надежда.

Надежда, что они никогда не дойдут.

Защитники еврейского квартала продержались недолго. Никто из них не мог обманываться: силы слишком неравны, и они -- обречены. Чудес же не предвидится. Чудеса -- они в прошлом. Двумя поколением раньше подступил ко граду сему Мясник -- не к ночи помянут. Руки его -- в крови по локоть, жег он селения да городки, выпалывал народ избранный подчистую. А здесь -- сам обжегся. Подступить-то Мясник подступил, но оступился. И было бы обо что! О шута городского! Христиане шута после Святым объявили. Но иудеи-то знали, почему он жизнь положил, откуда святость свою черпал. Отец того шута -- сын народа избранного. Хоть и покрестился он, с девицей из ихних повенчался, но кровь -- не обманешь! Вот и пошел шут чернявый к Мяснику, мученичество принял, уговорил палача, устыдил, рассеял воинство его... Но то -- два поколения назад! Тогда все творилось по-иному. Не лучше, нет, но по-иному. И стена квартал заклятый не опоясывала. Да и от чего спасает стена та? От рассеяния, от распыления народа? Вряд ли... Не стена от рассеяния спасает, а Закон. А от смерти ничто не спасет.

С первого дня карантина иудеи за стеной бесполезной не хвори боялись, а погрома. Люди в городе христианском забывают о собственном страхе, если способны внушить страх другим. Эту нехитрую истину в квартале иудейском усвоили давно. И бежать бы, бежать, пока не началось... Но бедствие обрушилось на город внезапно, ворота оказались запертыми без предупреждения, и бежать никто не сумел. А теперь -- поздно. Время кончилось. И ни на что не достанет времени. Даже те, кто спешил спрятать своих жен и детей в подвалах домов, понимали, что они не спасутся. Ибо погромщики -- многоруки. Устали они от безделья карантинного, и камня на камне не оставят, когда дорвутся. А если и выживет кто, куда ему деваться? Не к воротам же городским ползти! Нашлись уже умники в квартале. Накануне утром попытались дать деру. И деньги уплатили, кому следует. Спасибо хоть люди добрые вовремя предупредили, что страже приказано перебить беглецов у ворот. Деньги-деньгами, но разве христианин обязан держать слово, данное христопродавцам?

Люди за стеной бесполезной не плакали -- слезы не дороже монеты мелкой, и почти не разговаривали люди за стеной. О чем говорить? Не о том ли, что их лекари -- хороши, что не просочилась зараза за стену клятую? Так ведь нечего ей здесь делать! Ибо не болеть иудеям выпало в годе сем, а умирать. Потому люди за стеной бесполезной молились.

 

Когда Иоанн и Александр добрались до цели, ворота иудейского квартала рухнули. Священников сразу же подхватила толпа, хлынувшая в брешь, и оглушили их крики звериные. И святые отцы вознеслись на закорках сферической бури: лохматой, зубастой, рукастой. Белобрысый кожевенник пасть разинул, и кулак набухший выпростался наружу, на топоре горбатом мясник гарцует, и летит пыль ледяная с лопат широких, а свинчатки липнут к пальцам, взбегают по плечам натруженным, бренчат, столкнувшись с вилами корявыми, и снова впечатываются в ладонь.

Из-за угла выскочила белая собачонка. Вот она сегодня хоть что-то успела... Нельзя ж не сказать! Собака успела обиженно взвизгнуть прежде, чем ее затоптали. Кровь брызнула, прибивая песок. Иоанн машинально глянул на свои башмаки -- на них тоже попало несколько капель. Через мгновение патер чуть не упал, споткнувшись о собачий труп, и протащил его несколько шагов за собой, пока сосед справа не пнул собаку ногой. Белое тельце, перевернувшись в воздухе, свалилось в канаву.

Иоанна толкали, хватали за плечи, выкрикивали что-то, указывали на что-то. Он ничего не понимал, да и те, кто кричал ему, вряд ли понимали, чего они хотят. А Иоанн изумлялся молча. Не толкотне, не давке, не словам птичьим, не дубинам, мелькающим над его головой. Нет. Изумлялся он радости пряной, радости широкогрудой, хмельной. Радости непонятной. Ибо даже его, слугу Божьего, щекотнула она игриво.

(Так что же стряслось, патер? Здесь уже вторые сутки празднуют свадьбу? Или побежали простецы за город смотреть представление бродячих комедиантов? Магистрат объявил, что с сегодняшнего дня муку полагается выдавать бесплатно? У всех горожан сыновья народились? Может, и у вас, ненароком? Не гадайте, патер, не гадайте! Нет.)

Иоанн сжал виски, почувствовав, что еще немного, и его череп треснет, как упавшая с повозки бочка, и во все стороны брызнет вот это -- красное и блестящее, невыносимо сияющее на пыльных улицах оставленного Богом города. Он озирался в поисках патера Александра, но тот затерялся в оползне незнакомых тел, которые вдруг замерли. Иоанн тоже, наконец-то, смог остановиться. И поразила его в самое сердце тишина, обрушившаяся на толпу. Человеческая лавина, хлынувшая на улочки иудейского квартала, казалось, споткнулась о мертвую тишину за стеной, как патер споткнулся о труп собачий. Ибо кроме нападавших, на улицах не оказалось никого.

Все разошлись по домам. Там, в прорехах смерти, еще были возможны последние взгляды, последние касания. А песок тишины просочился сквозь слова, которые ничего уже не значили, погребая под собой онемевших иудеев, застывших христиан, полубезумных священников, молящихся раввинов, полуденную немощь города, отполированную десятилетиями прикосновений мезузу на дверном косяке, отсыревшую муку в кладовой, затоптанную собаку. И куст волчьих ягод за стеной еврейского квартала.

-- Не плачь, слышишь, не смей плакать, глупая женщина! Молчи, молчи, молчи, молчи...

Ты была нелюбима, ты состарилась тупо и покорно, ты сморщилась, как и все женщины в еврейском квартале, быстро и некрасиво, ты родила ему семерых, и трое, оставшихся в живых, теперь жмутся к тебе, и в них -- твоя последняя и единственная любовь -- любовь молочной коровы. А дети выросли бы, и они стали бы чураться тебя, а после -- забыли бы вовсе. Но теперь не успеют. Муж начнет молиться, а ты восплачешь над сыновьями, и они уцепятся за подол твой, встанут на цыпочки и поймают руки твои, пока они еще теплые. И так -- из века в век, до скончания времен, до того Суда, в который вы никогда не верили, и которого никогда не будет. И никто, слышишь, никто больше не скажет, что глупая женщина -- не смеет...

-- Микаэль, останься рядом. Не надо стоять у дверей. Там тебя убьют первым. Ты же обещал мне... Я не смогу смотреть...

Ты женился на странной женщине, Микаэль. Тебе хорошо с ней молчать, тебе хорошо с ней говорить. Соседи считают ее плохой женой, но ты знаешь, что это не так. Даже когда оказалось, что она неплодна, ты не захотел ее оставить. Ты не оставишь ее и теперь. Не бойся, ее не изнасилуют перед тобой. Ты этого уже не увидишь. И как ее подвесят за груди -- не увидишь. Но и она не увидит того, что сделают с тобой. Смотри: ее лицо совсем близко, она наклонила голову, и к левой щеке прижалась тяжелая серьга. Там гранатовые плоды, и листья золотые, и тень выбившегося волоска. Она всегда слыла странной женщиной и никогда не брила головы. Смотри же: она не боится, совсем не боится! А теперь и ты догадался: во времени есть бездна, она открылась вам, и вы -- упадете. Вниз, вниз, вниз... Ты уже соскользнул в ее зрачки, и вы оба ослепли. Но этого никто не заметит. Даже вы.

-- Схарье, толкай сундук сильнее. Нет, все равно, разглядят... А может... Не станут же они его поднимать! Выпотрошат вещи, а сундук-то -- тяжелый... Не станут они его тащить -- Сам Бесконечный, Благословен Он и Имя Его, не допустит! Хватило бы только дыхания... Дыхания бы им хватило!

Старик, твоей невестке и внукам всего хватит в подвале. Дом-то у вас богатый! И криков, и дыма, и жара им -- полной чашей. Не бойся, они смогут молчать, когда вас с сыном выпотрошат над их головами. Рахиль зажмет девочке рот рукой, а внук твой -- он почти взрослый. Он стиснет зубы. И да пребудет так! Они застынут в огне -- черные, тихие. Этот огонь не дает света, но он не тронет их: он пожирает лишь время. И наступает -- вечность.

 

Народ крещеный стыл в тишине, как во льду, пока откуда-то из глубин, с илистого далекого дна, не протянулась сирая паутинка звука одинокого. Они не могли понять, где колеблется ветер непочатый, пока он не взвился иглой визгливого плача из щели дверной. Да, из дома бедного сапожника ленивого, который позабыл замазать щели к зиме, из дома -- самого близкого к проклятой стене. Многие в толпе обернулись, не понимая, и бессмысленно таращились на дверь. Но ушные раковины простецов уже крошились от дребезжания, пока рты их не взорвались новым криком. Заглушить, заглушить, заткнуть!

...значит, они умеют плакать? Они смеют плакать? Значит, они боятся нас?! Значит, нам, нам-то больше нечего бояться! Так чего ж мы ждем!!! Где же вы? Где же вы, христопродавцы? Мы голодны, нас всех уже поразила горячка, сыпь гноеточивая, и только вы можете утолить наши боли! Вы заразили нас чумой своей диковинной, вы сожрали наш хлеб, вы -- смуглые городские крысы! И до чего ж обнаглели! Вы шмыгнули в свои слепые безоконные норы, спрятать свои носы, пейсы да горбы в привычном, в обыденном мирке ваших жилищ! Вы заперли двери, подлые? Так знайте: ваши двери не прочнее ваших ворот!...

Толпа снова засуетилась, простецы поскакали вглубь квартала, как брошенный на брусчатку горох. И толпа распалась: от нее отпочковались стайки по десять-пятнадцать человек, и в каждой появился свой вожак, за секунду до того еще неведомый, и перед каждым встала дверь с дурацкой мезузой у правого косяка.

...единственная дверь. Единственная. Ее славно ломать, крушить, славно налетать на нее всем телом, подтаскивать бревна, расшибать в щепы... Настежь! Как ворота кладбищенские!..

Простецы не заметили, что большинство домов -- не заперто. Иоанна тоже втянуло в стаю погромщиков, но ни одного знакомого лица патер не разглядел, сколько ни приглядывался. Если и толкались рядом знакомые -- десятилетиями знакомые люди -- он не признал их.

(Так не приглядывайтесь, патер, лучше, если вы их не узнаете! Еще лучше, если бы вы их никогда и не знали... Но в прошлом нет свободы. Как, впрочем, и в будущем, патер...)

Дверь распахнулась, и Иоанна почти силком заставили войти в дом. Он видел происходящее сквозь пелену слез злых. Дух его метался между обрывками молитв, но слова сползали с имени Божьего, как кожа с перезрелых слив. Дух поскальзывался на них, а серце молчало.

(Оно онемело еще там, на улице большого города, по которой вы шли с Александром, патер. Но в немоту сию не может войти Дух Божий. Ибо немота сия -- плотнее слежавшегося песка, она суха и бесплодна. Сухость сердца, патер! Сухость сердца и слезная желчь, бедный мой Андреас...)

И патер не заметил, как рядом с ним встал судья Герард Круг. Он шептал что-то... Что? Что? Что? Хорошо, что погромщики выкрикивали слова громкие, расчищая путь для судейского шепота. И старик, потерявший в сем году сына своего единокровного, был услышан.

(Он говорил, и в пустыне сердца не осталось ничего, важнее его слов. Он распоряжался вами, и течение его бреда подхватило полые скорлупки ваших черепов, оно наполнило их собой, и вы стали частью его тела. И большего богохульства не измыслил бы никто. Ведь судья, потерявший сына своего единственного, не отдаст вам ни капли своей крови. Он сух и легок -- в нем не хватит крови для вас для всех. Но он сумет направить. Он найдет источники крови, как лозоходец находит подземные родники. И ты поможешь ему, бедный мой Андреас! Ты так много лет служил мессы... Так где же в доме сем Тело Его, Тело, над которым надругались христопродавцы? Где? Где? Где же, Андреас?)

Тело-то Божье незаметно, не светится оно, поруганное, в темноте дома слепого. Зато вот он -- христопродавец. Он тоже -- не светится, но его -- видно: стоит жид молодой посреди комнатенки убогой, подняв ладони к лицу, и часто кланяется. А когда сорвали с него кипу, он глаза выпучил, словно и не ждал ничего такого, и заморгал, как птица-курица на насесте. Он моргал и взгляд его прыгал с одного погромщика на другого, пока не остановился на судье. И судья -- понял. Понял он, старый, на что жид молодой не смотрит, не хочет смотреть, не дай Бог посмотреть, -- на лоскут драный, пришпиленный к стене. А что там? Что? Ниша в стене, не иначе... И трое погромщиков, по слову судьи, сорвали тряпицу, и вытащили старуху. Она не плакала, она рычала, и ее били по лицу красными большими руками, пока она не заговорила. Но судья сказал, что она лжет, что прячет она Тело Христово, и не хочет указать, где прячет. Где? Где? Где? И ее били снова, пока из рта ее лживого не потекла кровь. А тот, молодой, просил оставить старуху, и тоже клялся, что нет у него в доме Тела Его. Но судья снова сказал, что ложь сие. И велел обыскать дом. Иудеи остались в комнате, а христиане рыскали по дому.

(И ты был с ними, Андреас! Не отрекайся, даже если петух-птица сорвет себе горло на третьем крике.)

Патер Иоанн смотрел, как жид молодой кинулся к старухе и попытался поднять ее с пола. Но она упала, и все падала, и падала на пол... Тогда он положил ее лицом вверх, и погладил веки ее, словно хотел, чтобы она заснула.

Потом иудей выпрямился и поглядел на Иоанна. И подивился слуга Божий на человека сего, ибо был он выше патера на голову. Так уж вышло. Если бы иудей валялся у патера в ногах, как сегодня делали многие, Иоанн бы и не заметил ничего. "Неправ, видать, Бенедикт! Не мельчают люди в последние времена. Нет, не мельчают..." Иудей говорил что-то, указавая на старуху. Говорил-говорил-говорил что-то... Пока не уразумел, что святой отец глух. А как уразумел, так и затих. И перестал смотреть на гоя глухого.

(Пока он говорил, лицо его дергалось, рот широко открывался, и ты видел, Андреас: он красный, совсем красный изнутри. А ты возненавидел сегодня алое. Явись перед тобой епископ ныне, ты бы бежал от него, от его горящей мантии, пока не подкосились бы ноги. Но когда иудей замолчал, ты решил, что он все-таки черный: брови -- смоляными потеками, пейсы виснут до ворота, а борода укрыла дыру ненавистную, в которой раскалялся крик. И возлюбил ты незнакомца высокого за тишину дареную. И молчал молодой иудей, ибо был ты ему безразличен, Андреас, как безразличен годовой круговорот ноябрьским листьям, провалившимся скрозь черное сито мокрых ветвей. И вы потерялись, Андреас. Безразличных друг другу, вас занесло туда, где вас уже не сыскать. Не нашли вас ни люди, топтавшиеся в дому, ни судья, хрипло цедящий приказы, ни умирающая старуха. Да, она тоже не могла вас здесь найти: ибо она уже пошла по своей узкой тропке-тропочке, и оставила вас, так же незаметно, как оставила свое тело. А напоследок ты узнал, что он белый: снег, снег, снег -- выбелил лица иудеев здешних. И лоб христопродавца показался тебе белее гостии, которую искал и не находил судья. Ты же -- нашел. И таинство совершилось. Ибо увидел ты, кто возвышается над тобой: Иоанн! Нет, не патер грешный, а апостол западного нефа. Тот каменный Иоанн, что изо дня в день, когда ты восходишь на кафедру в Марии Магдалине, смотрит мимо тебя. Это его лицо -- лицо иудея белого -- повернуто вполоборота, ибо сегодня, как и всегда, он смотрит мимо тебя, туда, где на кресте распахнут Спаситель. Ты совершил богохульство, Андреас! Ты -- уверовал...)

Сундуки распахивались, вещи ломались и рвались, раскалывались и крошились, серебряный кувшин покатился, витые буквы замелькали выпукло, и один из погромщиков тайком сунул что-то за пазуху. Он оглянулся украдкой, он не хотел, чтобы судья Круг видел, что он ворует. Воровать еще рано. Сначала ведь нужно уничтожить обыденное, привычное, согретое в дому, распустить в теплоте жилища холод. И сквозняки проползли в дом, они закручивались в спирали, стреноживали погромщиков, и те ругались, разрывая серые путы, налипшие не щиколотки. Судья же -- искал. А после велел всем вернуться в комнатенку к иудеям. И как-то так вышло, что сам он вернулся последним.

(Так закончилось ваше одиночество апостольское, Андреас.)

И огляделся судья, словно только сейчас понял, куда его занесло, и сказал, что они ничего не нашли. А значит -- вины нет на иудеях сих, а значит -- пора уходить. Но никто не двинулся с места, никто не мог поверить, что из этого дома можно теперь просто уйти.

(Не верил ему и ты.)

Но судья повторил свой приказ. Старик Герард -- справедлив, все знали, что за сорок лет службы городу судья наш справедливый ни разу не вынес неправого приговора. Надо уходить... Люди нехотя зашевелились, как во сне пошли они к дверям, позабыв об оставленных иудеях.

(Только ты медлил, Андреас. Ты не мог сделать ни шага, ты отвернулся от судьи, ты повернулся к апостолу Иоанну -- самому молодому из Его учеников, и самому любимому. Вы с ним наконец-то встретились, но он тебе так ничего и не сказал. Он смотрел мимо... А ты не мог сделать и шага -- прочь. Ты не мог потерять его сейчас, уйти без ответа, уйти без надежды, уйти, унося с собой слежавшийся песок пустоты. И ты протянул к нему руки, Андреас...Христиане в дверях замерли, словно ты их окликнул.)

И судья снова заговорил. Он сказал, что раз патер Иоанн не в силах покинуть дом сей, значит, он чувствует, что где-то все же спрятано Тело Христово. Значит, они плохо искали.

(Ты ничего не ответил судье Герарду, ты знал, что старик говорит правду, хотя он этой правды не знал. И они стали искать снова, Андреас. А ты так и остался стоять с протянутыми руками. Ты не удивился, когда услышал крики, а минутой позже в комнату внесли гостии, нанизанные на веревку, гостии, утыканные иглами. Ты увидел их, только когда истерзанный сакрамент вложили в твою ладонь, и ты сразу отвел взгляд. Ты не смотрел на судью, Андреас, ты по-прежнему в сердце своем взывал к Иоанну, который смотрел мимо. Он так ничего и не сказал тебе, Андреас! Зубцы вил вышли у него из спины, и он согнулся над маленьким христианином, подарившим ему три железных крыла.)

И патер Иоанн покинул дом, который покинул Бог и апостол Его. Выбрался из переулка и прошел мимо канавы, где все еще остывало тельце собаки белой. В одиночестве пересек границу еврейского квартала и вышел в большой город к маленьким людям, толпившимся на улочках, прилегающих к проклятому месту. Он прижался спиной к стене, а связка гостий висела на его запястьи. И поднялся ветер, и заскрипел куст волчьей ягоды у ворот квартала, и пока на город не опустилась тьма, христиане не покидали иудеев. А ты все стоял, прижавшись спиной к камням. А потом христиане покинули иудеев. Покинули мертвых, о которых они уже знали все, и живых, о которых так и не узнали.

-- Патер Иоанн! Патер Иоанн! -- Кнут теребил священника за сутану, но тот не отвечал.

-- Патер... -- служка всхлипнул, -- Пойдемте, патер!

Удивительно, что Кнут смог найти Иоанна в темноте и сутолоке. Впрочем, теперь в толпе появились факелы, ведь христиане сейчас были заняты делом даже более важным, чем убийство: они поджигали дома да вывозили вещи из еврейского квартала. И даже справедливый судья никого не упрекнул бы. Но сам судья ничего не взял ни в доме молодого иудея, ни в том доме, куда он попал позже. Когда он вышел из квартала после всех трудов нынешнего дня, руки его были пусты. Несколько минут он молча наблюдал за тем, как служка взывает к патеру, а потом все так же молча оттолкнул Кнута и снизу вверх заглянул в лицо Иоанна. Неизвестно, что прочитал судья на этом лице, но он отступил на шаг и заплакал. Он не пытался вытереть слезы рукавам, и они заливали его морщинистые щеки, терялись в вечерней щетине, капали на бархатную куртку. Судья плакал долго, опуская голову все ниже, пока подбородок не уперся в грудь. Внезапно Иоанн пришел в себя, словно почувствовал, что стена за его спиной начинает раскаляться от вызревающего за ней огня. Он коротко кивнул судье, словно и не виделись они сегодня, словно они просто столкнулись на улице в темном меду осеннего вечера, и повернулся к Кнуту.

-- Что с патером Бенедиктом? -- спросил он.

Кнут онемел от неожиданности.

-- Я спрашиваю, где патер Бенедикт? -- повторил Иоанн.

-- Он, -- служка с трудом обретал дар речи, -- он в церкви. Молится... Он послал меня вас искать, патер. Как бы чего не случилось... В городе нынче такое!..

-- Разве что-то произошло? -- Иоанн удивленно поднял брови.

Теперь даже судья уставился на него, открыв рот.

-- Все в Руке Божьей, дети мои, -- проговорил Иоанн, и голос его звучал размеренно, как всегда во время проповеди, -- И никто не избегнет кары за грехи свои. За убийство, за прелюбодеяние, за лжесвидетельство, за подлог... Не так ли, господин судья? -- при этих словах он ласково посмотрел в глаза старику Кругу.

Судья зажмурился и рухнул перед ним на колени. Патер Иоанн благословил его, плавно выпрастывая руку, с которой свисала веревка с гостиями, а иглы, воткнутые в сакрамент легонько черкнули по лицу судьи. И пошел Иоанн прочь от еврейского кватала. Не оглядываясь. Кнут засеменил следом.

-- Мы должны вернуть Тело Его в Дом Его, -- сказал Иоанн на ходу, -- Большего мы здесь сделать не можем.

 

Пожар затих только к утру. Ведь ночью снова подул северный ветер, оседланный Люцифером, и он помог огню уничтожить то, что еще оставалось от еврейского квартала. Магистрату пришлось установить дежурство: горожане сдедили, чтобы огонь не перекинулся на соседние дома.

Благодарение Господу! Этого удалось избежать.