Клиффорд Д. Саймак ПОСЛЕДНИЙ ДЖЕНТЛЬМЕН -------------------------------------------------------------- Clifford D.Simak. Final Gentleman, 1960 (с) Александр Филонов, перевод Все права сохранены. Текст помещен в архив TarraNova с разрешения переводчика. Любое коммерческое использование данного текста без ведома и согласия переводчика запрещено. -------------------------------------------------------------- Спустя тридцать лет и несколько миллионов слов наконец наступил день, когда он не смог написать больше ни строчки. Ему больше нечего было сказать -- он сказал все, до последнего слова. Последняя из множества книг дописана несколько недель назад, и вскоре будет опубликована, и теперь он чувствовал себя опустошенным и выжатым до последней капли. Сидя у окна кабинета в ожидании прихода человека из информационного журнала, он глядел на просторную лужайку перед домом, пестрившую зеленью хвойных деревьев, белизной берез и яркими красками тюльпанов и удивлялся, что его так тревожит невозможность дальнейшего творчества -- ведь он наверняка сказал миру гораздо больше, чем большинство его собратьев по перу, и основная часть написанного по крайней мере выходила за рамки банальности, и была облечена в одеяния изящной словесности, все сказано было искренне и, как он надеялся, убедительно. Он занял в литературе прочное и надежное место. "Наверно, -- думал он, -- так оно и должно быть -- надо остановиться теперь, на самом пике творчества, а не растягивать угасание на многие годы, позволяя ненасытной утробе старческого маразма поглощать сверкающую доблесть моих трудов". И еще оставалось неутолимое стремление писать, впитанное с молоком матери убеждение, что отказ от творчества будет предательством, хотя и неясно, по отношению к кому. К этому примешивались и уязвленная гордыня, и то паническое чувство, которое возникает у только что ослепшего человека. "Хотя, -- решил он, -- все это глупости". За тридцать лет литературного творчества он выполнил труд целой жизни, и это была _хорошая_ жизнь, не фривольная и не захватывающая, зато вполне удовлетворительная. Он осмотрел кабинет и подумал, что человек неизбежно накладывает свой отпечаток на окружающие его вещи -- лицом его кабинета были ряды оправленных в телячью кожу книг, чинная опрятность массивного дубового письменного стола, мягкий ковер на полу, располагающие к отдыху старинные стулья; все прочно и солидно располагалась на своих местах. Раздался стук в дверь. -- Войдите, -- откликнулся Харрингтон. В распахнувшейся двери показался старик Адамс: сгорбленные плечи, снежно-белые волосы -- идеальное воплощение старого дворецкого. -- Джентльмен из "Ситуации", сэр. -- Чудесно. Будьте добры, проведите его. -- Хотя ничего чудесного в этом не было -- встечаться с этим журналистом Харрингтон вовсе не желал. Но встреча была назначена много недель назад, и теперь не оставалось ничего другого, как перетерпеть ее. Вошедший журналист больше напоминал бизнесмена, нежели человека пера, и Харрингтон поймал себя на том, что гадает, как подобный персонаж мог писать столь острые, проницательные очерки, сделавшие "Ситуацию" знаменитым журналом. -- Джон Леонард, сэр, -- представился тот, пожимая Харрингтону руку. -- Я рад видеть вас у себя, -- ответил Харрингтон, перейдя на свой обычный гостеприимный тон. -- Устроит ли вас этот стул? Ваш журнал я читаю уже многие годы, и у меня такое чувство, будто я знаю всех вас. Как только приходит очередной номер, я тут же отыскиваю колонку Харви. Леонард рассмеялся. -- Похоже, Харви -- наш самый известный очеркист и лучшая приманка. Все посетители хотят взглянуть на него хоть одним глазком, -- он уселся на указанный стул. -- Мистер Уайт шлет вам наилучшие пожелания. -- Это очень мило с его стороны, вы должны поблагодарить его от моего имени. Мы не виделись с ним уже многие годы. Произнеся это, Харрингтон вдруг понял, что встречался с Престоном Уайтом лишь однажды, не меньше двадцати лет назад. Тогда этот сильный, увлеченный, своевольный человек, олицетворявший публикуемый им журнал, произвел на него неизгладимое впечатление. -- Несколько недель назад я говорил еще с одним вашим другом, -- сообщил Леонард, -- с сенатором Джонсоном Энрайтом. -- Я знаю сенатора давным-давно, -- кивнул Харрингтон, -- и крайне им восхищаюсь. Я полагаю, это можно назвать единством противоположностей: мы с сенатором -- люди весьма несхожие. -- Он тоже питает к вам глубокое уважение и восхищается вами. -- Значит, мы питаем взаимные чувства, но эта история насчет поста государственного секретаря... Меня тревожит... -- Да? -- О нет, он вполне подходит для этой должности -- то есть, мне так кажется. Его помыслы чисты, он наделен долей упрямства и является человеком крепкого склада, что нам и требуется. Но у меня есть сомнения... Лицо Леонарда выразило удивление. -- Но не хотите же вы сказать... -- Нет, мистер Леонард, -- слабо отмахнулся Харрингтон, -- я смотрю на это только с точки зрения человека, отдавшего большую часть своей жизни служению на благо общества. Я знаю, что Джонсон должен взирать на такую возможность не без опаски. В недавнем прошлом он порой был готов подать в отставку, и не покинул свой пост лишь по велению долга. -- Этот человек, -- уверенно заявил Леонард, -- не упустит возможности возглавить госдепартамент. Кроме того, на прошлой неделе Харви сказал, что он примет пост. -- Ну да, знаю, я читал этот материал. -- Я не отниму у вас много времени, -- перешел к делу Леонард, -- основные изыскания на предмет вас я уже провел. -- О, не беспокойтесь, мое время в полном вашем распоряжении. До вечера, когда я буду обедать с матерью, я совершенно свободен. Леонард слегка приподнял брови: -- А ваша мать еще жива? -- Она весьма бойкая, несмотря на свои восемьдесят три года. Она напоминает мать Уистлера* -- такая же невозмутимая и красивая. _______________________________________ * персонаж картины американского художника Джеймса Уистлера (1834-1903), _здесь_: воплощение спокойствия -- прим.перев. -- Вы счастливчик. Моя мать умерла, когда я был еще подростком. -- Мне жаль это слышать. Моя мать -- женщина благовоспитанная до кончиков ногтей. Таких теперь редко сыщешь. Я уверен, что обязан ей очень многим -- вероятно и той чертой, которая является предметом моей особой гордости. Она подмечена вашим литературным обозревателем Сэдриком Мэдисоном, когда он написал обо мне несколько лет назад. Я послал ему записку, в которой благодарил его и сообщал о своем твердом намерении как-нибудь посетить его, хотя до сих пор так и не выбрался. Я бы с удовольствием встретился с этим человеком. -- И что же он написал? -- Он написал, если я не ошибаюсь, что я -- последний из джентльменов. -- Это хорошая строка, надо будет взглянуть. По-моему, Сэдрик вам понравится. Порой он ведет себя не без странностей, но человек он такой же одаренный, как и вы. Он, можно сказать, днюет и ночует в своем кабинете. Леонард открыл портфель, извлек стопку заметок и перелистывал их до тех пор, пока не наткнулся на нужную. -- Мы хотим дать о вас полнометражный материал, с портретом на обложке и фотографиями по тексту. Я знаю о вас очень многое, но кое-какие вопросы остались по-прежнему неясными, есть некоторые несоответствия. -- Я не вполне уловил, о чем вы. -- Вы же знаете, как мы работаем -- мы осуществляем изнурительные проверки, чтобы убедиться, что располагаем исчерпывающим фактографическим материалом, а уж затем отправляемся на сбор, так сказать, материала очеловеченного. Мы беседуем с друзьями детства объекта наших исследований, с его учителями, со всеми людьми, которые располагают какими-либо сведениями, позволяющими пролить свет на внутренний мир этого человека. Мы посещаем те места, где он проживал, выслушиваем рассказы знакомых, собираем маленькие анекдоты из его жизни. Это непростая работа, но мы гордимся тем, как ее выполняем. -- И совершенно справедливо, молодой человек. -- Я побывал в Вайялузинге в Висконсине. По вашим данным, вы родились именно там. -- Насколько я помню, это очаровательное место -- крохотный городок, втиснувшийся между рекой и холмами. -- Мистер Харрингтон! -- Да? -- Вы родились не там. -- Простите? -- В местных книгах нет записи о вашем рождении. И там никто вас не помнит. -- Это какая-то ошибка. А может, вы шутите? -- Вы отправились в Гарвард, мистер Харрингтон. Группа 27. -- Совершенно верно, именно так. -- И до сих пор не женились. -- У меня была девушка. Она умерла. -- И звали ее Корнелия Сторм. -- Именно так ее и звали, хотя знают об этом немногие. -- Мистер Харрингтон, свою подготовительную работу мы проводим чрезвычайно тщательно. -- Это я не в упрек вам, скрывать мне нечего. Просто я не афишировал этот факт. -- Мистер Харрингтон! -- Да? -- Дело не только в Вайялузинге -- с остальными фактами то же самое. Нигде не записано, что вы прибыли в Гарвард. Девушки по имени Корнелия Сторм никогда не было на свете. Харрингтон вскочил на ноги и воскликнул: -- Это возмутительно! Что вы хотите этим сказать?! -- Простите, вероятно, я должен был найти более мягкий способ поведать вам это, а не резать правду-матку в глаза. Если я могу чем-нибудь... -- Да, можете. Покиньте меня немедленно. -- Не могу ли я чем-нибудь загладить свою вину? Хоть чем-нибудь? -- Вы и так сделали достаточно. Достаточно, что и говорить. Харрингтон снова опустился в кресло, ухватившись трясущимися руками за подлокотники и слушал звук удаляющегося журналиста. Когда раздался звук захлопнувшейся двери, он позвал к себе Адамса. -- Чем могу служить? -- спросил тот. -- Скажите мне, кто я такой. -- Ну, сэр, -- немного озадаченно ответил тот, -- вы -- мистер Холлис Харрингтон. -- Спасибо, Адамс! Именно так я и думал. Харрингтон вывел машину на знакомую улицу, когда на землю уже опускались сумерки, и выехал на обочину у старого дома с белыми колоннами, стоявшего в глубине широкого, обрамленного девревьями двора. Заглушив двигатель, он выбрался из машины и немного постоял, впитывая ощущение этой улицы -- корректной и правильной, аристократической улицы, ставшей в этом веке убежищем от материализма. Он подумал, что даже проезжавшие по ней машины словно осознавали качества этой улицы, ибо двигались они медленнее и тише, чем на прочих улицах, а от них самих исходило то ощущение благоприйстойности, которое редко наблюдается в механических конструкциях. Отвернувшись от улицы, Харрингтон пошел по дорожке, глубоко вдыхая запах пробужденной по весне жизни сада и мысленно желая добра Генри -- садовнику матери, славившемуся своими тюльпанами. И пока он шел по дорожке, окруженный запахами сада, странное ощущуение смятения и паники понемногу покидало его, ибо и сама улица, и дом словно утверждали, что все пребывает на своих местах. Харрингтон взошел по кирпичным ступеням, пересек крыльцо и взялся за дверной молоток. Окна гостиной были освещены -- значит, мать ждет там его прихода, но на его стук из кухни заспешит Тильда, шурша своими юбками и вытягивая шею в накрахмаленном воротничке -- потому что мать уже не так шустра, как она. Он постучал и стал ждать, вспоминая счастливые дни, проведенные в этом доме -- когда отец был еще жив, до отъезда Харрингтона в Гарвард. Кое-кто из старых семейств проживал здесь по-прежнему, но он не виделся с ними уже многие годы, потому что за время своих последних визитов к матери почти никуда не выходил, проводя многие часы в беседах с нею. Дверь распахнулась, но в проеме показалась совсем не Тильда, а совершенно незнакомая женщина. -- Добрый вечер, -- начал он. -- Вы, должно быть, соседка? -- Я здесь живу. -- Но я не мог спутать! Это резиденция миссис Дженнингс Харрингтон? -- Простите, но это имя мне незнакомо. Какой вам нужен адрес? -- 2034, проезд Вершины. -- Да, это здесь, но никаких Харрингтонов я не знаю. Мы прожили здесь пятнадцать лет, но среди наших соседей никогда не было Харрингтонов. -- Мадам, -- резко откликнулся Харрингтон, -- это весьма серьезно... Но женщина уже захлопнула дверь. Он стоял у машины, глядя на дом и пытаясь найти в его облике признаки чужеродности, но дом был знаком ему до мельчайших подробностей. Это был тот самый дом, в котором прошла вся его юность, куда он приезжал год за годом, чтобы увидеться с матерью. Открыв дверцу, Харрингтон уселся за руль, не без труда отыскав в кармане ключи; руки у него тряслись так, что он долго не мог попасть в скважину замка зажигания. Наконец, он повернул ключ, и мотор завелся, но Харрингтон не стал уезжать, а просто сидел, крепко ухватившись за руль. Он все еще смотрел на дом, и его рассудок снова и снова отказывался принять тот факт, что в стенах этого дома уже пятнадцать лет живут чужие люди. Где же тогда его мать и преданная Тильда? Куда подевался Генри, обладающий талантом растить тюльпаны? Что стало со множеством проведенных здесь вечеров? А беседы в гостиной у камина, где горели березовые и кленовые поленья, а рядом на коврике спала кошка? Как быть с ними? И тут Харрингтон сообразил, что во всем, что с ним было, просматривалась какая-то неумолимая целесообразность: в его образе жизни, в написанных им книгах, в его привязанностях и, что, наверно, важнее -- в антипатиях. Нечто навязчиво присутствовало за кулисами всех этих событий, многие годы пребывая вне пределов досягаемости, хотя он неоднократно ощущал это присутствие, пытался его осознать и нащупать -- но ни разу он не чувствовал его столь явственно, как теперь. Он понимал, что только это навязчивое нечто поддерживало его теперь, не позволяя вихрем промчаться по дорожке и загрохотать кулаками по двери с требованием немедленно предъявить ему мать. Как только его перестало лихорадить, Харрингтон закрыл окно и выжал сцепление. На углу он свернул налево и поехал в гору, одолевая улицу за улицей. Через десять минут он добрался до кладбища, поставил машину на стоянку и отыскал на заднем сиденье пальто. Надев его, он минутку постоял у машины, глядя на город и вьющуюся меж холмов реку. "По крайней мере, хоть город и река -- не выдумка," -- подумал Харрингтон. Ни этого, ни стоявших на полке книг отнять у него не мог никто. Сквозь древние ворота он ступил на кладбище и уверенно пошел по дорожке, безошибочно выбирая путь, несмотря на неверный свет месяца. Плита была на своем месте, и вид ее не изменился. "Вид этой плиты отпечатан в моем сердце," -- подумал он. Опустившись на колени, Харрингтон протянул руки и положил их на камень, ладонями ощутив покрывавший плиту мох и лишайники -- они тоже были старыми знакомыми. -- Корнелия, -- промолвил Харрингтон, -- ты по-прежнему здесь, Корнелия. Порывшись в карманах, он извлек коробок спичек, впустую исчиркал три штуки, пока, наконец, четвертая не загорелось ровно и ярко. Он спрятал ее в чаше ладоней и поднес к камню. На камне было высечено имя. Но это было не имя Корнелии Сторм. Сенатор Джонсон Энрайт приподнял графин. -- Нет, спасибо, -- откликнулся Харрингтон. -- Одного бокала достаточно. Я просто зашел на огонек, и через минуту-другую уйду. Он оглядел комнату и теперь был в ней уверен -- именно это он и надеялся увидеть. Гостиная выглядела несколько не так, как он ее помнил -- стало меньше лоска и торжественности. Она словно немного истрепалась, словно была чуть не в фокусе, и голова лося, висевшая над камином, оказалась слегка облезлой, а вовсе не великолепной и значительной. -- Вы нечасто заходите ко мне, -- заметил сенатор, -- хотя и знаете, что вас всегда встретят здесь с распростертыми объятьями, и сегодня вечером -- в особенности. Вся семья в отъезде, а я пребываю в тревоге. -- Из-за поста государственного секретаря? -- Вот именно, -- кивнул Энрайт. -- Я говорил президенту, дескать, да, я готов принять этот пост, если больше никого найти не удастся. Я буквально умолял его найти другого человека. -- А отказаться вы не могли? -- Я пытался. Я очень старался сказать ему об этом. И это я, человек, ни разу в жизни не полезший за словом в карман! Но так и не сумел этого сделать. Из-за того, что я слишком горд. Из-за того, что за многие годы во мне выработалась определенная профессиональная гордость, не позволившая мне просто повернуться и уйти. Сенатор вытянулся в кресле, и Харрингтон заметил, что тот совсем не изменился, в отличие от комнаты, в которой они сидели. Сенатор был тот же, что и всегда -- та же седеющая копна волос, то же грубоватое лицо дровосека, те же неровные зубы, те же по-медвежьи сутулые плечи. -- Вы, разумеется, понимаете, -- сказал Энрайт, -- что я один из самых искренних почитателей вашего таланта. -- Я знаю, и горжусь этим. -- Вы наделены изуверской способностью соединять слова при помощи скрытых в них рыболовных крючков. Они впиваются в тебя и ты не можешь избавиться от них много дней подряд, -- сенатор взял стакан и отпил глоток. -- Я никогда не говорил вам прежде, да и стоит ли говорить теперь, но я все-таки скажу. В одной из своих книг вы писали, что провидение может поставить свое клеймо на одном-единственном человеке. Если же этот человек потерпит неудачу, писали вы, то мир может рухнуть. -- Да, наверно, я так писал. У меня такое чувство... -- Так вы уверены, -- сказал сенатор, протягивая руку к бренди, -- что не хотите хлебнуть еще глоточек? -- Нет, спасибо. И внезапно Харрингтон подумал о другом времени и ином месте, где он выпивал, а в углу была какая-то тень, с которой он говорил -- и никогда прежде не вспоминал об этом. Казалось, на самом деле этого и не было, ничего подобного с Холлисом Харрингтоном случиться не могло. Такое он не стал бы -- не смог бы -- принять, но тем не менее это событие во всей своей холодной наготе отпечаталось в его мозгу. -- Я начал вам говорить, -- подал голос сенатор, -- о той строчке насчет провидения. Вы согласитесь, что тут произошло весьма редкое совпадение. Вы, разумеется, знаете, что одно время я склонялся к мысли об отставке? -- Я помню, вы говорили об этом. -- Вот именно в тот момент я и прочел этот абзац. Я уже написал заявление о своей отставке в связи с завершением срока и намеревался утром предать его огласке перед представителями прессы. Затем я прочел эту строку и спросил себя: а что, если я тот самый человек, о котором вы и писали? То есть нет, на самом-то деле я так не думал. Харрингтон беспокойно поежился. -- Уж и не знаю, что ответить. Вы возлагаете на меня чересчур большую ответственность. -- Я не ушел в отставку. Я порвал заявление. Они немного посидели в молчании, глядя на огонь в очаге. -- А теперь, -- сказал, наконец, Энрайт, -- еще и это. -- Хотел бы я вам помочь, -- почти с отчаянием ответил Харрингтон, -- хотел бы я отыскать нужные слова. но не могу, ибо я прикончен. Я исписался, и внутри у меня пусто, как в бочке. Хотя он и понимал, что хотел сказать совсем не то. _Я пришел сюда, чтобы известить вас, что в доме моей матери уже на протяжение пятнадцати лет живут чужие люди, что на надгробном камне Корнелии начертано вовсе не ее имя. Я пришел сюда, чтобы взглянуть на эту комнату: изменилась ли она, и если изменилась, то как. Она утратила часть своего аристоткратического волшебства..._ Но произнести этого не мог, не знал, как и начать. Это невозможно сказать даже такому близкому другу, как сенатор. -- Мне жаль, Холлис, -- промолвил сенатор. "Это безумие," -- подумал Харррингтон. Он Холлис Харрингтон, рожденный в Висконсине. Он получил образование в Гарварде и -- как сказал Седрик Мэдисон -- является последним джентльменом. Его жизнь была верна до последней детали, его дом стоял на своем месте, его литературные труды были правильны до тонкостей -- результат хорошей наследственности. Пожалуй, это все даже чересчур правильно -- слишком правильно для этого мира 1962 года, уничтожившего щепетильность -- последний пережиток прошлого. Он -- Холлис Харрингтон, последний из джентльменов, знаменитый писатель, романтическая фигура мира литературы -- исписавшийся до последней буквы, выжавший из себя все эмоции до единой, бессловестный с того самого момента, как сказал все, что должен был сказать. Он медленно встал. -- Джонсон, мне пора. Я задержался дольше, чем намеревался. -- Еще один вопрос, я всегда собирался его задать, да все как-то не собрался. Это не имеет отношения к моему делу. Я много раз хотел спросить, но чувствовал, что делать этого не следует, что это может... -- Да ничего! Если смогу -- отвечу. -- В одной из ваших первых книг -- кажется, в "Обглоданной кости"... -- Это было давным-давно. -- Там был центральный герой, неандерталец, о котором вы писали -- вы сделали его чересчур человечным. -- Верно, -- кивнул Харрингтон. -- Таким он и был. Это человек, и только из-за того, что жил он сто тысяч лет назад... -- Конечно, вы совершенно правы. Но вы так хорошо описали его! Все ваши герои весьма образованны, это истинные люди мира. Я часто гадал, как вы смогли столь убедительно описать подобного человека, почти неразумного дикаря? -- Он разумен, и не совсем дик -- он просто сын своего времени. Джонсон, я очень долго жил вместе с ним, пока не начал писать о нем. Я пытался поставить себя на его место, пытался думать, как он, оценить его точку зрения. Я знал его страхи и победы. Порой я сам готов был стать этим человеком. -- Я могу в это поверить, -- торжественно кивнул Энрайт. -- Вам в самом деле пора идти? Вы вправду не хотите выпить? -- Простите, Джонсон, мне еще вести машину. Сенатор выбрался из кресла и проводил его до двери. -- Скоро мы еще поболтаем о литературе. Не могу поверить, что вы вышли в тираж. -- Может, и нет. Может, способность писать еще вернется. Но Харрингтон сказал это только для того, чтобы успокоить сенатора. Сам он понимал, что это необратимо. Они простились, и Харрингтон побрел по дорожке. И это было неправильно -- за всю свою жизнь Харрингтон ни разу не позволял себе брести. Его машина стояла прямо у калитки, и он замер, уставившись на нее в испуге, ибо это была не его машина. У него была дорогая, изысканная модель, а эта была не только более дешевой, но и заметно потрепанной. И тем не менее -- знакомой до боли, до пытки. И тем не менее это была его машина, хотя она и стала несколько иной, потому что Харрингтон почти смирился с невозможным. Открыв дверцу, он сел за руль. Сунул руку в карман, отыскал ключ и в темноте сунул его на ощупь в замок зажигания. Ключ щелкнул и встал на место. Харрингтон повернул его, и мотор завелся. Что-то неясное прорывалось из глубин сознания. Он почти физически ощутил этот прорыв, и понял, в чем дело. Это рвался наружу Холлис Харрингтон, последний джентльмен. Он сидел, и не был в тот момент ни последним джентльменом, ни человеком за рулем старенькой машины -- он был моложе, он был просто аутсайдером, который напился от ощущения своего ничтожества. Он сидел в самом дальнем, темном углу кабинета какой-то неизвестной забегаловки, наполненной шумом и запахами, а в другом, еще более темном углу кабинета сидел некто, державший речь. Он пытался разглядеть лицо незнакомца, но было чересчур темно, и лица видно не было. И все время этот безличный некто говорил. На столе лежали бумаги -- разрозненные куски рукописи, он знал, что она весьма посредственна, и пытался сказать об этом незнакомцу, а еще о том, что хотел бы улучшить ее, но язык не поворачивался, и горло его было стиснуто удушьем. Он не мог подобрать нужных слов, хотя и ощущал их в своем сознании -- ужасную, вопиющую потребность выложить на бумаге веру и убеждения, рвавшиеся на волю. И ясно расслышал только одно фразу незнакомца: -- Я хочу заключить с вами сделку. Вот и все. Больше ничего вспомнить не удалось. Так оно и оставалось -- древнее, пугающее, совершенно изолированное воспоминание из какой-то предыдущей жизни, происшествие без прошлого и будущего, не имеющее к Харрингтону никакого отношения. Внезапно похолодало, и он поежился от пробравшего его озноба. Выжал сцепление, съехал с обочины и медленно повел машину по улице. Харрингтон ехал уже не менее получаса, все еще поеживаясь от ночного холода. Он подумал, что чашка кофе могла бы согреть его и выехал на обочину перед круглосуточной забегаловкой. Не без испуга он понял, что находится всего в миле-другой от дома. В заведении не было никого, кроме слушавшей за стойкой радио блондинки не первой молодости. Он взобрался на табурет. -- Кофе, пожалуйста. Пока она наполняла чашку, Харрингтон оглядел заведение. Здесь было довольно чисто и уютно, вдоль стены выстроились автоматы для торговли сигаретами и протянулась длинная полка с журналами. Блондинка поставила на стойку чашку с кофе. -- Что-нибудь еще? Но Харрингтон не ответил, потому что ему на глаза попались строки, напечатнные на обложке одного из наиболее броских журналов. -- Это все? -- снова спросила блондинка. -- Пожалуй, да. Пожалуй, больше я ничего не хочу. Харрингтон даже не поднял на нее глаз, потому что взгляд его был по-прежнему прикован к обложке журнала. Она пламенела строками: ВОЛШЕБНЫЙ МИР ХОЛЛИСА ХАРРИНГТОНА! Он осторожно соскользнул с табурета и схватил журнал, быстро подскочив к полке и вцепившись в него, пока тот не испарился. Пока журнал не оказался в его руках, Харрингтона не покидало ощущуение, что тот окажется, как и все остальное, безумным и нереальным... Положив его на стойку, он снова посмотрел на обложку, но строки по-прежнему были на своем месте, они не изменились и не исчезли. Он потрогал пальцем буквы -- они оказались вполне реальными. Харрингтон быстро пролистал журнал и нашел статью, с фотографии в которой на него глазело его собственное лицо, хотя оно и оказалось вовсе не таким, как он себе представлял -- оно было несколько моложе и темнее, и выдавало склонность своего обладателя к неопрятности, а под ним было еще одно лицо, явно отличавшееся от этого. И между ними была подпись, гласившая: "_Кто из этих людей является настоящим Холлисом Харрингтоном?_" Был там и снимок дома, который он тут же узнал, несмотря на то, что тот оказался весьма потрепанным, а пониже -- этот же дом, но в идеализированном виде, сверкающий свежей краской и окруженный тщательно возделанной усадьбой -- дом, наделенный личным характером. Он даже не дал себе труда читать подпись к этим фотографиям, потому что знал ее заранее. Текст самой статьи гласил: _В самом ли деле Холлис Харрингтон является необычным человеком? Правда ли, что он является тем человеком, которым считает себя, человеком, создавшим свой собственный способ мышления, человеком, творящим невероятно волшебный мир благосостояния и хороших манер? Или это -- только тщательно выработанная поза, исключительный пример идельной жизни на показ? Быть может, многие годы его литературного труда, его столь тщательно отеланной и часто выдающейся прозы, котороую он создавал более тридцати лет, неизбежно привели к тому, что он создал для себя иную жизнь, отличающуюся от реальной, спровоцировали неизбежное отношение к своей странной внутренней жизни, как к данности -- он поверил в нее, и это стало необходимостью для продолжения его литературного творчества..._ Вдруг на страницу легла чья-то рука и помешала ему продолжить чтение. Харрингтон быстро взглянул вверх -- это была рука официантки; ее глаза блестели так, будто она вот-вот расплачется. -- Мистер Харрингтон, -- попросила она, -- пожалуйста, мистер Харрингтон, не читайте этого, пожалуйста, сэр. -- Но, мисс... -- Я говорила Гарри, что не надо класть этот журнал. Я говорила, что его надо спрятать. Но он ответил, что вы приходите только по субботам. -- Вы хотите сказать, что я бывал тут и прежде? -- Почти каждую субботу, -- удивленно ответила она. -- Каждую субботу, на протяжение многих лет. Вы любите вишневый пирог. Вы всегда берете кусок вишневого пирога. -- Ну да, конечно. Но на самом деле он даже приблизительно не помнил этого заведения. "Хотя, -- думал он, -- Бог знает, может, я все это время воображал здесь что-то иное, какой-нибудь вызолоченный ресторан для знаменитостей. Но ведь невозможно пуститься на такую невероятную выдумку. Пусть ненадолго это и было бы возможно, но не тридцать же лет! Ни один человек не способен на такое -- если кто-то ему не поможет". -- Ну да, я и забыл, -- сказал он официантке. -- Что-то я нынче не в себе. В самом деле, я бы не отказался от кусочка вишневого пирога. -- Сейчас будет. Она сняла пирог с полки, отрезала ломоть, положила его на тарелку, поставила ее перед Харрингтоном и рядом опустила вилку. -- Простите, мистер Харрингтон. Мне жаль, что я не спрятала журнал. Не обращайте на него внимания, на этом свете вообще нет ничего достойного вашего внимания -- нет таких поступков или слов, которые могли бы вас касаться. Все мы очень вами гордимся, -- она наклонилась через стойку к Харрингтону. -- Не обращайте внимания. Вы -- слишком великий человек, чтобы обращать на это внимание. -- Да я и не придаю этому значения. И это была истинная правда: его чувства слишком притупились, чтобы придавать значение хоть чему-нибудь. В нем не осталось ничего, кроме бескрайнего удивления, так что ни для каких других чувств места уже не было. "Я хочу, -- говорил незнакомец в углу кабинета много лет назад, -- заключить с вами сделку". Но Харрингтон никак не мог вспомнить ни самой сделки, ни даже малейшего намека на ее условия, хотя и мог их предположить. Он писал на протяжении тридцати лет, и за это ему хорошо платили -- и не только наличными или признанием -- но и кое-чем другим: большим белым домом на холме, окруженным одичавшим парком, верным дворецким из старой книжки с картинками, уистлеровской матерью, романтической горьковатой и в то же время сладостной привязанностью к могильному камню. Но теперь дело сделано, выплаты приостановлены и мир, существовавший понарошку, окончил свое бытие. Выплаты приостановлены, и иллюзии, окружавшие его, развеялись. Мишура славы осыпалась с его разума -- и больше он не увидит старую побитую машину новой и глянцевой. Теперь он вновь может прочесть надпись на могильном камне. И мечта об уистлеровской матери улетучилась из его сознания, хотя и была некогда так прочно вбита туда, что сегодня вечером он на самом деле поехал в том дом, по тому самому адресу, который был впечатан в его мысли. Харингтон понял, что воспринимал все озаренным великолепием и величием, похищенными из книг. "Но разве такое возможно? -- удивлялся он. -- Разве может такая штука работать? Неужели человек в здравом уме может играть в подобную игру на протяжение целых тридцати лет? А может, я безумен?" Но размышлял он спокойно, и подобный вывод был маловероятен, ибо ни один безумец не мог бы писать так, как писал он -- ибо он _написал_ то, что думал, и сегодняшние слова сенатора подтвердили это. А вот остальное было лишь претензией на настоящую жизнь, и ничем иным. Претензией на настоящую жизнь, выстроенной при помощи безличного, неведомого человека, заключившую с ним сделку в ту ночь, много лет назад. "Хотя, -- думал Харрингтон, -- может, особой помощи с его стороны и не потребовалось". Человечество предрасположено к детскому восприятию мира. Лучше всего это удается детям -- они полностью сживаются с придуманным миром, в котором живут понарошку. Но и многие взрослые заставляют себя поверить в то, что считают достойным веры, или во что хотят верить во имя душевного покоя. "Наверняка, -- сказал он себе, -- от такой выдумки до полной веры в выдумку -- один шаг". -- Мистер Харрингтон, -- вернул его к действительности голос официантки, -- вам что, пирог не нравится? -- Разумеется, нравится, -- он взял вилку и отломил кусочек пирога. Итак, ложная реальность, способность изображать из себя человека, живущего в своем собственном мире, без сознательных усилий -- это плата. Наверно, это даже больше, чем плата -- вероятно, это непременное условие того, что он мог писать так, как писал; это тот самый мир и та самая жизнь, в которых по всем расчетом он должен был проявить себя наилучшим образом. И какова же цель всего этого? Вот о цели-то он и не имел ни малейшего понятия. Конечно, если не считать, что целью являлась сама суть его работы. Музыка по радио прервалась и торжественный голос сказал: "Мы прерываем нашу программу для важного сообщения. "Ассошиэтед Пресс" сообщает из Белого Дома, что государственным секретарем объявлен сенатор Джонсон Энрайт. А теперь мы продолжаем передавать музыку..." Харрингтон замер, не донеся вилку до рта. -- Клеймо судьбы, -- процитировал он, -- может отметить одного-единственного человека! -- Что вы сказали, мистер Харрингтон? -- Ничего. Ничего, мисс. Просто так, вспомнилось. Так, пустяки. Хотя, конечно, это был отнюдь не пустяк. Он подумал о том, сколько еще людей на свете могли прочесть вполне определенные строки из его книг? Сколько еще жизней изменилось в нужную сторону после того, как люди прочли какую-нибудь фразу в его книге? И не помогли ли ему написать именно эти фразы? В самом ли деле он так талантлив, что излагал собственные, тяготившие его мысли? Не помогали ли ему писать -- точно так же, как помогали жить понарошку? Не в том ли причина, что теперь он ощущал себя исписавшимся? Но, как бы то ни было, теперь все это позади. Он сделал свое дело, и теперь ему дали под зад коленкой, и сделали это с предельной эффективностью и тщательностью, как того и следовало ожидать -- вся эта тряхомундия заваривалась в четкой обратной последовательности, начавшись сегодня утром с журналиста. И в результате на табурет взгромоздился самый заурядный человечишко и теперь он ел вишневый пирог. И сколько же еще заурядных людишек, и на протяжении скольких веков сидели вот так же -- как и он, освобожденные от жизни во сне, и столь же безуспешно пытались угадать, что ждет их в будущем? Сколько еще других даже теперь продолжали жить понарошку, как он прожил тридцать лет, до этого самого дня? Потому что нелепо полагать -- понял он -- что он один такой; просто нет смысла заводить жизнь понарошку ради одного-единственного человека. Сколько эксцентричных гениев на поверку оказывались вовсе не гениями, и даже не эксцентричными людьми -- до той самой поры, пока не встречали безличного человека в сумрачном кабинете и не выслушивали его предложений? Предположим -- только предположим -- что целью этих тридцати лет было то, чтобы сенатор Джонсон Энрайт не оставил служение на благо общества и теперь смог возглавить государственный департамент? Зачем и кому было нужно, чтобы определенный пост занял конкретный человек? И настолько ли это важно, чтобы оправдать использование человеческой жизни ради получения иной развязки? "Ключ к разгадке таится где-то здесь, -- подумал Харрингтон. -- Где-то в путаном клубке этих тридцати лет таится ниточка, которая сумеет вывести к замешанным сюда человеку, вещи или организации -- кто бы это ни был". Он почувствовал, как в нем смутно шевельнулась ярость -- бесформенная, бессмысленная, почти безнадежная ярость, не направленная ни на кого и ни на что в частности. В забегаловку вошел человек и взгромоздился на табурет, стоявший через один от Харрингтона. -- Привет, Глэдис, -- гаркнул он, затем заметил Харринтона, хлопнул его по спине и рявкнул. -- Привет, приятель. Твое имя в газете. -- Угомонись, Джо, -- сказала Глэдис. -- Чего тебе? -- Тащи-ка кус яблочного пирога да чашку кофею. Мужчина был крупного сложения, руки его поросли густыми волосами, а на рубашку был нацеплен значок водителя грузовика. -- Вы что-то сказали насчет моего имени в газете. Джо прихлопнул к стойке сложенную газету. -- Прям на первой странице. Статья и твой портрет, -- указал он замасленным пальцем. -- Дают жару, -- рыкнул он и расхохотался. -- Спасибо. -- Валяй, читай, -- шумно подзуживал Джо. -- Иль тебе неинтересно? -- Разумеется, интересно. Заголовок гласил: ИЗВЕСТНЫЙ ПИСАТЕЛЬ УХОДИТ ОТ ДЕЛ -- Значит, отваливаешь, -- ревел водитель. -- Тут я тебя поддерживаю, приятель. Сколько книг ты накатал? -- Четырнадцать. -- Глэдис, ты подумай! Четырнадцать книг! Да я за всю жисть столько и не читал... -- Джо, да заткнись ты наконец! -- Глэдис швырнула ему под нос пирог и кофе. В статье говорилось: _Холлис Харрингтон, автор романа "Взгляни на мой опустевший дом", за который он был удостоен Нобелевской премии, после публикации своей последней книги "Вернись, душа моя" прекращает литературное творчество. Сообщение было дано в вышедшем на этой неделе номере журнала "Ситуация", в статье литературного обозревателя Сэдрика Мэдисона. Мэдисон пишет, что в печатающейся книге писатель наконец окончательно сформулировал идею, сложившуюся у него тридцать лет и тринадцать книг тому назад..._ Рука Харрингтона инстинктивно стиснула и скомкала газету. -- Ч' такое, приятель? -- Нет, ничего. -- Этот Мэдисон -- пройдоха, -- заявил Джо. -- Ему верить нельзя. Он полон... -- Он прав. Боюсь, что он прав, -- ответил Харрингтон. "Но он-то откуда знает? -- спросил он себя. -- Откуда это стало известно Сэдрику Мэдисону, этому чудаковатому, одаренному человеку, практически поселившемуся в своем захламленном кабинете и пишущему нескончаемый поток компетентных литературных обзоров?" Особенно, если учесть что самому Харрингтону это стало окончательно ясно только сегодня утром. -- Те ч', пирог не по вкусу? -- поинтересовался Джо. -- Да и кофе остыло. -- Оставь его в покое, -- с яростью вмешалась Глэдис. -- Кофе я ему подогрею. -- Вы не будете возражать, если я возьму газету? -- спросил Харрингтон у Джо. -- Валяй, приятель. Я с ней покончил. Читаю только про спорт. -- Спасибо. Мне надо кое с кем повидаться. Пустой вестибюль здания "Ситуации" был полон блеска и ярких сполохов искр, ставших торговой маркой журнала и работающих в нем людей. В сферическом стеклянном колпаке медленно и неудержимо вращался глобус диаметром в один фут. У основания глобуса были размечены часовые пояса, а на его поверхности вспыхивали символы, показывающие мировую ситуацию. Харрингтон остановился в дверях и огляделся, встревоженный и напуганный вспышками и яркостью вестибюля. Понемногу он начинал ориентироваться: вон там лифты, а рядом с ними табло с указанием расположения комнат. Вон стол справок -- пустой в это время суток -- а сразу за ним дверь с табличкой: ХАРВИ Часы посещений с 9 до 5 по будням Харрингтон подошел к табло, остановился и задрал голову, отыскивая нужное имя: СЭДРИК МЭДИСОН...317 Отвернувшись от табло, он нажал кнопку вызова лифта. На третьем этаже лифт остановился, и Харрингтон вышел. Справа от него была редакция новостей, а слева -- ряд дверей кабинетов, выходящих в длинный коридор. Он повернул налево и третья дверь оказалась 317-м кабинетом. Она была распахнута, и Харрингтон вошел. За столом, на котором громоздились высокие стопки книг, сидел человек. Остальные книги грудами валялись на полу и до отказа наполняли развешанные по стенам полки. -- Мистер Мэдисон? -- спросил Харрингтон. Человек оторвался от книги и поднял голову. И внезапно Харрингтон вновь оказался в том прокуренном, полутемном кабинете, где давным-давно заключил сделку с безличным незнакомцем -- только он больше не был безличным. Харрингтон узнал окружавший этого человека ореол -- потрясающее ощущение сильной личности, беспокоящее, непристойное чувство своеобразной психологической дурноты. -- Неужто Харрингтон?! -- воскликнул безличный человек, ныне обретший свое лицо. -- Как чудесно, что вы забежали на огонек! Просто невероятно, что мы... -- Да вот уж, -- ответил Харрингтон, почти не осознавая, что говорит. Он ответил автоматически, чисто рефлекторно, как вскидывают руки, чтобы защититься от удара; сработал примитивный и незамысловатый оборонный механизм. Мэдисон вскочил и пошел вокруг стола, чтобы поприветствовать его, и если бы Харрингтон повернулся и убежал, то успел бы скрыться. Но бежать он не мог: он был потрясен и скован, и не мог сделать ни одного движения, за исключением жестов сдержанной вежливости, которые впечатывали в него на протяжение всех этих тридцати лет поддельной жизни аристократа. Он чувствовал, как его лицо превратилось в застывшую непроницамую маску вежливой доброжелательности -- и ощутил благодарность за это, потому что понял: теперь его лицо ни в коем случае не выдаст, что он узнал этого человека. -- Просто невероятно, что мы ни разу не встретились, -- продолжал Мэдисон. -- Я прочел множество написанных вами книг, и был в невероятном восторге от прочитанного. -- Это очень мило с вашей стороны, -- ответила обходительная, невозмутимая часть сознания Харрингтона, протягивая руку. -- В том, что мы ни разу не встречались, вина целиком и полностью лежит на мне. Я не так часто выбирался в свет, как следовало бы. Он почувствовал, как ладонь Мэдисона легла в его руку и сжал пальцы, ощутив легкое отвращение из-за того, что эта ладонь была сухой и холодной, как птичья лапа. И вообще, этот человек напоминал стервятника -- его плотно обтянутая кожей, абсолютно безволосая голова напоминала череп, лицо была иссчено морщинами, его пронзительный взгляд не задерживался ни на минуту, а безгубый рот был похож на узкую щель. -- Вы садитесь, -- пригласил Мэдисон, -- проведите со мной полчасика. Нам предстоит о многом переговорить. В кабинете был только одно незанятое кресло; на всех прочих громоздились книги. Харрингтон неуклюже уселся в свободное кресло, все еще ощущая от страха сухость во рту. Мэдисон вернулся за стол и подвинул свое кресло вперед. -- Вы точь-в-точь такой, как на портретах, -- заявил он. -- У меня был хороший фотограф, -- пожал плечами Харрингтон. -- Издатель на этом настаивал. Он чувствовал, что понемногу возвращается к жизни, отупение начало отпускать, и обе его части постепенно сливаются в единую личность. -- Вот тут у вас есть преимущество, -- добавил он. -- Лично я не видел ни одного вашего портрета. Мэдисон погрозил ему пальцем: -- Я анонимен. Вы, разумеется, понимаете, что редакторы безличны. Они не имеют права внедрять себя в общественное сознание. -- Несомненно, это просто заблуждение, -- декларировал Харрингтон, -- но раз уж вы придаете ему такое значение, настаивать не буду. И при этом ощутил легкую панику -- замечание насчет безличности редакторов явно было домашней заготовкой и не могло оказаться случайным совпадением. -- И вот, наконец-то, вы решились меня навестить, -- говорил Мэдисон. -- Боюсь, что в связи со статьей в утренних газетах. -- По сути дела, -- мягко ответил Харрингтон, -- я здесь именно поэтому. -- Надеюсь, вы не слишком раздражены. -- Да в общем, нет, -- покачал головой Харрингтон. -- Фактически говоря, я пришел, чтобы поблагодарить за помощь, которую вы мне оказали -- я наконец-то принял решение. Видите ли, я над этим раздумывал, и твердил себе, что обязан сделать это, но... -- Но беспокоились о предполагаемой ответственности -- наверно, перед общественностью, но, может быть, и перед собой. -- Писатели редко бросают свое ремесло -- во всяком случае, добровольно так не поступит практически никто. Обычно это происходит не настолько внезапно. -- Но это же было очевидно, -- запротестовал Мэдисон. -- Это казалось единственным приличествующим вам поступком, настолько соответствующим обстоятельствам и, к тому же, напрашивавшимся уже давно, что я не мог удержаться. Признаюсь откровенно, возможно, я и хотел оказать на вас влияние. Вы так прекрасно увязали то, что говорили так много лет назад и эту последнюю книгу, что было просто жаль испортить это попытками сказать что-нибудь еще. Конечно, если бы вам приходилось писать, чтобы заработать на жизнь, все выглядело бы иначе, но ваши гонорары... -- Мистер Мэдисон, а что бы вы делали, если б я опротестовал это? -- Ну, тогда я принес бы нижайшие извинения в массовой печати. Я все уладил бы наилучшим возможным манером. Он встал из-за стола и начал рыться в груде книг, сваленных на кресле. -- Мне тут как раз попадался экземпляр вашей последней книги, -- сообщил он. -- Там есть несколько предметов, о которых я хотел бы с вами поболтать. "Он является ключом к разгадке, -- подумал Харрингтон, глядя, как тот роется в книгах, -- но и только". Харрингтон был уверен, что в этом деле замешан не только Сэдрик Мэдисон, а что-то еще, Бог ведает что такое. Он понял, что должен выбраться отсюда как можно скорее, и сделать это таким образом, чтобы не вызвать подозрений. А пока остается здесь, должен играть свою роль идеального литератора -- последнего джентльмена. -- А, вот! -- триумфально воскликнул Мэдисон и поспешил обратно к столу, сжимая в руке книгу. Он быстро пролистал ее. -- Ну так вот, здесь, в шестой главе, вы говорите... Когда он повел машину через массивные ворота по направлению к белому внушительному дому, высившемуся на холме, луна уже садилась. Он выбрался из машины и взобрался по широким каменным ступеням, ведущим к дому. Достигнув вершины лестницы, он остановился, чтобы взглянуть на изборожденный тенью лунного света, покрытый травой и тюльпанами склон холма, на белеющие стволы берез и темные силуэты елок, и подумал, что подобные зрелища следует видеть как можно чаще -- эту завораживающую красоту, вырванную из ровного течения, ведущего от рождения к смерти. И стоял там, гордо выпрямившись, позволяя красоте лунного сияния и гравюрам ночи проникнуть до самой глубины души.